Александр Проханов - Шестьсот лет после битвы
Он шел, улыбался. Нес в себе это состояние. Не боялся думать о нем, не боялся спугнуть, не боялся, что оно вдруг исчезнет. Знал: оно не исчезнет, оно не только его. Оно пополняется в нем постоянной невидимой светоносной силой, что витает над городом.
Он знал: его дело, его замысел уже присутствуют в жизни, преображают ее, делают лучше, добрей. Люди не ведают о нем, не знают, откуда прибывают добро и благо. И эта неузнанность, безвестность были ему особенно важны и радостны. Он не требовал себе наград и благодарности. Сам благодарил и любил.
Тихонин поспевал за Фотиевым, тонкий, задыхающийся. Возбужденно выговаривал шагающему рядом Михаилу Баталову:
— Я, конечно, виноват. Разве говорю, что нет? Без умысла, без злобы, но жизнь-то я отнял! Жизнь, она не имеет возраста, она ни молодая, ни старая, ни мужская, ни женская, просто жизнь! А я ее отнял! И за это наказан. И тюрьмой и неволей, а главное, тем, что жена от меня отказалась и сына с собой увела, запретила ему даже думать обо мне! Вот что душу мне разрывает! Вот какое мне наказание выдумано! Но все-таки думаю, может быть, отработаю, отстрадаю это свое преступление. Очищусь и добьюсь у начальства помилования. Начальник мне обещал, когда два года пройдут и у меня ни единого замечания, ни единого пятнышка не заметят, они меня раньше выпустят, до срока. И я приду к жене, сыну, в ноги им упаду. «Простите, — скажу. — Примите меня! Люблю вас обоих! Нету мне жизни без вас!..» Может, они простят? Может, примут меня? Как ты думаешь, Миша?
— Не знаю я, Геннадий Владимирович, — отвечал Михаил, недовольный сбивчивыми, умоляющими речами Тихонина. — Может, простят, а может, и нет. А я бы, если бы со мной так случилось, если бы, к примеру, в тюрьму попал и моя жена к другому ушла или, например, я бы в Афганистане служил, а жена меня не дождалась и с другим жить стала, я бы к ней не пошел на поклон. Я бы к прошлому не вернулся, отрезал! Новую жизнь бы начал. Если женщина тебя не дожидается, твою беду не может понять, зачем она, женщина такая, нужна? Она тебе не нужна! Ты, Геннадий Владимирович, свои полсрока отсиди. Правильно все — отработай, отстрадай, а потом освободишься. И мой тебе совет, не гонись за прошлым! Все начинай сначала!
— А сын-то, сын-то? Его-то как? — умолял Тихонин, будто от Михаила, от его последних слов зависело, быть или не быть ему с сыном. — Сережа, ты как считаешь? — обратился он к Сергею Вагапову. Взял его за рукав, требовал участия.
— Не знаю я, Геннадий Владимирович, — смутился Сергей, — не знаю, как бывает между мужем и женой.
— Да ты его не спрашивай, Геннадий Владимирович, — усмехнулся Михаил. — Он не понимает, что между мужем и женой может в жизни случиться. Он еще молодой. Когда-нибудь после поймет. Вон у Николая Савельевича лучше спроси… Николай Савельевич, — окликнул он Фотиева, — слышите, что художник-то говорит? Хочет к жене вернуться, которая его предала, и на колени упасть. Я считаю — не надо! Как вы считаете?
— Тихонин, милый! — Фотиев умерил шаг, пошел рядом с Тихониным, обнимая его за плечи. — Поверь мне, все будет у тебя хорошо! И с женой, и с сыном, и с твоим художеством, и со всей твоей будущей жизнью! Не знаю уж как, не умею тебе объяснить, но чувствую, ты мне поверь — все будет у тебя хорошо!
Так и шли, обнявшись. Тихонин, маленький, щуплый, рядом с высоким Фотиевым торопился, старался шагать с ним в ногу, благодарно кивал.
В то же время по городу, по соседней улице продвигалась другая компания.
Чесноков и двое его дружков бичей, Кусок и Гвоздь, гнали перед собой, преследовали дворничиху Катюху. Донимали ее, окликали, все трое хмельные, веселые, потешались над ней. В руках Чеснока блестела бутылка водки. Не отставая от убегавшей в страхе Катюхи, он целил в нее этой бутылкой.
— Катюха, дай ключ от дворницкой, а то застрелю, выпить негде, пусти, говорю, выпить к себе! Не пустишь — к стенке поставлю!.. Шнеллер, шнеллер! Руссиш швайн! Та-тах-тах! — изображал он автоматную очередь. Щерил желтые крепкие зубы, мотал красным измызганным шарфом, двое других смеялись, а Катюха оглядывалась, чуть не плача:
— Отстань, черт! Чего привязался? Я тебя на порог не пущу, пьянь проклятая! Чего ты ко мне привязался?
— Да не строй из себя целку, Катюха! Не строй из себя комсомолку! Водка наша, закусь твоя, пустишь к себе — полстакана налью. Ты же пускала, Катюха. Ничего для нас не жалела. Помнишь, как платок твой пропили?
— Ворюга проклятый! Бич, пьяница! Когда только тебя в тюрьму упрячут? Извел. Напишу на тебя. Пусть тебя возьмут и в тюрьму упрячут. Не хочу тебя видеть. Чего привязался, отстань! Проходу мне не даешь.
— Потому что люблю, Катюха! Замуж тебя возьму. Брюхо тебе сделаю. Младенчика мне родишь, хорошенького, масенького, с хвостом и с двумя головами. Я специально в Чернобыль ездил, чтобы такого родить. А что, сразу двойня! Одно тулово и две головы! — Он хохотал, пытался ее обнять.
Она отбивалась. Двое других громко ржали. Кусок в гоготе блестел металлическими зубами.
— Да ты не отворачивайся, дура! Счастье свое пропустишь! Кому ты нужна-то, чурка такая, кроме меня-то? Зимой с ломом колотишься, аж ноги кривые стали. А летом с метлой, вся в грязи! С помелом, как баба-яга. Посмотри на себя-то, страшна, как баба-яга! А я тебя и такую возьму. Бутылку разопьем, свет погасим, и красивее нас нет никого!.. Правильно я говорю, мужики? Ну давай ключ, а то силой отнимем. Где ты его, в трусах, что ли, прячешь?
Они вышли на перекресток, где сходились две улицы, стоял дощатый забор с красной надписью «Объезд». Перед забором.
преграждая дорогу, растекалась обширная лужа. Долговязый Гвоздь первый прошлепал по доске, по кускам кирпича. Остановился на одном из обломков посреди грязи. Катюха, успев преодолеть половину лужи, остановилась, шатко закачалась на кирпиче, окруженная со всех сторон водой. Чеснок прыгнул на доску, преградил путь к отступлению. Шлепал водой, нагонял на стоптанные Катюхины башмаки водяные волны. Гоготал, брызгал.
— Вот ты и попалась, Катюха! Вот мы тебя сейчас и макнем! Отдай лучше ключ, а не то нахлебаешься! Не будь ты сукой, Катюха! — Чеснок, видя, как она боится, начинает кричать, качаться на шатком своем островке, хлюпал доской все сильнее. Наслаждался ее мукой и страхом, свирепея, поливал ее замусоленное пальто жирной грязью. А она посреди лужи закатывалась хриплым криком и плачем:
— Помогите! Что он ко мне привязался? Помогите же кто-нибудь!
Такими ее и Чеснока увидел Фотиев, выходивший с друзьями на перекресток.
Кинулся на зов о помощи, на женский крик. Зрелище плачущей, обижаемой женщины затмило свет. Он испытал мгновенную муку, внезапную слепоту.
— Что ты делаешь? Оставь ее! — бросился он к Чесноку. — Зачем ты на нее брызгаешь грязью?
Ему показалось, что он уже видел где-то и этот красный замызганный шарф, и желтые ощеренные резцы, придававшие лицу крысиный вид. Где-то видел и эту женщину. Не старался вспомнить, а стоял на краю лужи, требовал от Чеснока:
— Уйди с доски! Дай ей пройти. Прошу тебя добром, дай ей пройти!
Чеснок обернулся и вспомнил. Тот зимний скрипучий автобус, сумерки вечерней дороги, жирный, зачехленный в шубу и шапку дурак, и он, Чеснок, забавляется, дразнит его. А этот длинный неизвестно откуда взялся и мешает его забаве, совсем как теперь. Чеснок узнавал его, изменяясь в лице. Переводил свою ощеренную желтозубую улыбку в гримасу бешенства.
— Катись ты, хрен долговязый, покуда тебе башку не расшибли! — Угрожая, он поднял бутылку с водкой, ненавидя, готовясь швырнуть и ударить, призывая дружков на помощь. — Моя баба! Хочу в луже купаю, хочу, как кошку, деру… Вали отсюда! Пока морду тебе кирпичом не погладил! — Он с силой хлюпнул доской, окатил Катюху жирной грязью.
Тихонин, оскорбленный за Фотиева, потрясенный жалобным воплем Катюхи, кинулся на Чеснока по воде, на доску, вцепился в него, стал тянуть:
— Как же ты смеешь!.. Сейчас же, сейчас же уйди!..
Чеснок увидел перед собой маленького, худого Тихонина.
Хряснул ему в грудь кулаком. Тихонин отшатнулся, упал на руки Фотиева, задыхаясь, хватая воздух, пытаясь снова кинуться на Чеснока.
— Стой! Нельзя тебе, за драку двойной срок накинут! — Михаил Вагапов остановил его, оттеснил. Оттеснил и Фотиева. Ловко, длинно прыгнул на доску. Крутым, крепким вывертом заломил Чесноку руку, выдавливая из нее бутылку, швырнул о забор. Бутылка лопнула, разлетелась.
— Кусок! Гвоздь! Бей их! Коли! — взвизгивая от боли, вопил Чеснок. — Режь их, гадов! Чего стоите?
— Да ладно, Чеснок, не связывайся, — сказал Гвоздь. — Это афганец из реакторного. Я его знаю, он бешеный.
— Суки вы, суки!.. Все вы суки продажные. Ненавижу! — визжал Чеснок, бултыхаясь на доске, сжатый Михаилом. Ударил ногой, окатывая грязью Катюху.
Сергей Вагапов, растерявшийся было, застывший на краю лужи, очнулся, быстро прыгнул на камни, подал Катюхе руку, она шагнула к нему, потеряла равновесие, и он подхватил ее, сам оступившись в воду, понес на руках, вынося из лужи. Поставил на сухой асфальт.