Ганс Носсак - Избранное
Итак, все было сказано, хоть и куда как скверно сказано. Поняла ли его Эдит, рассердилась она или опечалилась? Как бы там ни было, они молча прошли по парку к Опернплац. На фронтоне развалин, оставшихся от оперы, можно было, как и встарь, прочесть странные слова: «Истине Красоте Добру». Эдит, которая, должно быть, проходила это в университете, как-то объяснила протоколисту, что слова принадлежат не Шиллеру, а схоластам и что еще древние греки соотносили эти понятия. Но сейчас не в этом было дело.
Они пошли по направлению к Цюриххаус, а оттуда в Ротшильдовский парк и мимо собачьей игровой площадки. Желтый пес, ирландский терьер, как угорелый бегал в ренском колесе, установленном для собак. Время от времени он выскакивал и, ворча, пытался остановить колесо, но потом снова прыгал в него и бегал как угорелый, пока окончательно не выбился из сил. Эдит заметила мальчику, гулявшему с собакой, что у пса вот-вот разрыв сердца будет. Когда же они пошли дальше, сказала протоколисту:
— Не стоит провожать меня.
— А не пообедать ли нам где-нибудь вместе?
— Нет, дома у меня в холодильнике кое-что есть. А вечером мне еще надо платья постирать.
Тем не менее протоколист проводил Эдит дальше, им было по пути. По крайней мере две-три улицы, а потом Эдит сворачивала направо, протоколист — налево.
Внезапно она спросила:
— А сохранились еще документы о папином тогдашнем аресте?
Протоколист пояснил ей, что разве только случайно, нацисты все документы сожгли.
— Жаль, — сказала Эдит. — Хотелось бы знать, кто, собственно, донес на папу.
Протоколист поинтересовался, почему это для нее так важно.
— Не из мести, нет. Просто хочется знать обстоятельства дела. Я думала, может, вам это через ваше ведомство удастся установить. Но теперь, раз вы больше там не служите… а впрочем, может, это не так уж важно.
Но протоколист сказал, что тем не менее попытается навести справки через коллегу.
— Ах, да что там. Не трудитесь!
Эдит попрощалась и повернула направо, на Грюнебургвег. Шла она очень быстро, не оглядываясь. Не догнать ли ее?
До Элькенбахштрассе еще довольно далеко, ну а платья, которые она хотела постирать, очень ли это важно?
И почему она вдруг задала такой вопрос? Ведь об аресте ее отца у них до того и речи не было. Если д'Артез об этом не заговаривал и был равнодушен к этой теме, то зачем Эдит в нее вдаваться?
Что проку, например, протоколисту знать, как протекали последние минуты жизни его родителей? Наповал ли убила их бомба, упавшая на дом в Ганновере, или они медленно задохнулись в убежище? И о чем думал его отец, которого он знает только по старомодным фотографиям? Наверняка считал все, что творилось вокруг, непристойным беспорядком, ибо, как член верховного земельного суда, обладал весьма строгим правосознанием. Тетушка, а может, то была двоюродная бабушка протоколиста, от души веселилась над этой его чертой; когда однажды она рассказала, как провезла через границу какую-то чепуховину, отец протоколиста будто бы возмущенно заявил: правонарушение из дружеских побуждений, как вы это называете. Чуть не дошло до скандала в семье. Но все это жизнь давнишних времен. Зачем копаться в старых историях?
Итак, правильно это было или нет, но протоколист не кинулся вслед за Эдит. И тут-то к нему без его ведома уже подобрался воскресный вечер.
Как же все-таки получилось тогда с отцом Эдит? Быть может, он, как и протоколист, направлялся домой, вполне возможно, в воскресенье, а у дверей дома дорогу ему преградили два незнакомца и предложили: «Следуйте за нами». А могло это случиться и в театре после его выступления. Дальнейшие события разумелись уже сами собой.
Нет, протоколиста у дверей никакие незнакомцы не поджидали.
Ему предстояло собственными силами управиться с воскресным вечером.
Воскресные вечера были всегда самыми скучными, еще в загородной школе-интернате. Ты рад-радешенек воскресенью, а вместо него наступает воскресный вечер. Многие мальчики, у кого родственники жили поближе, уезжали на конец недели домой и, возвращаясь вечером, немножко хвастали тем, как провели день, а иногда привозили с собой подарки. Но те, кто оставался в интернате, потому что их родители жили за границей, ничего не могли для себя придумать. Хочешь — искупайся, хочешь — сходи в лес или сыграй в футбол. А хочешь — возьми, наконец, в библиотеке книгу, но тогда задразнят зубрилой, лучше уж включиться в общие затеи, никто хоть не дразнит. Директор и его жена — люди приветливые. После обеда подавали пирожное и взбитые сливки, что правда, то правда, но воскресенье в интернате требовало известных усилий и утомляло, охота пропадала сделать что задумал. Может, в следующее воскресенье.
Пирожных у протоколиста дома не было и взбитых сливок тоже, зато был хлеб, а в холодильнике лежало масло и кусок ливерной колбасы, ему вполне достаточно. И кофе еще хватало в жестянке. На кухне был откидной пластиковый столик, на нем можно поесть — не к чему таскать тарелки и чашку в комнату. К тому же в квартире как раз убрали. Убирали обычно по пятницам. Уборку обеспечивало управление дома. Уборщицу жильцы в глаза не видели, нужно было только ежемесячно кое-что доплачивать вместе с квартплатой. И кровать у него откидная, каждое утро он откидывал ее вверх, к стене.
Все, вместе взятое, обходилось очень недешево, но протоколист полагал, что может гордиться своей маленькой квартирой. Полтора года назад он в нее въехал и тогда сказал себе: это начало. Так ведь живут и другие, с детства привыкшие ко всяким удобствам. Шкафы здесь встроены в стены, есть место и для посуды. Приобрести надо только стол, два-три стула и, может быть, кресло. Ну и, конечно, ковер. Но тем не менее это начало. Единственный предмет, полученный протоколистом от двоюродной бабушки, старый секретер, собственно говоря, не годился для его комнаты — он занимал слишком много места, а пользоваться им было неудобно. Видимо, придется его со временем выбросить. В ящиках секретера лежали не деловые бумаги, а рубашки и белье. Что было очень неудобно — каждый раз, когда требовалась рубашка, приходилось освобождать и поднимать крышку секретера.
Ну ладно, если Эдит воскресным вечером стирала платья, так и он может выстирать две-три нейлоновые рубашки и парочку носков. Но он за десять минут справился с делом, и вот уже рубашки и носки висят в душе и сохнут. Эдит, надо думать, потребуется куда больше времени на ее платья.
Что же она будет делать, покончив со стиркой? Пожалуй, надо было договориться и сходить вместе в кино. Может, в фильме показали бы сцену, где двое говорят третьему у стойки: «Пройдемте с нами. Да постарайтесь не привлекать внимания». И этому веришь, хотя самому ничего подобного видеть не приходилось; считается, что так оно бывало. А в перерыве между хроникой и фильмом можно купить мороженого.
Разве отец Эдит не ответил на допросе, когда господин Глачке спросил его, ведет ли он записи: «Для нашего брата это было бы величайшей неосторожностью»? Что хотел этим сказать отец Эдит? Что имел он в виду, говоря «неосторожность», и что имел он в виду, говоря «наш брат»?
Много месяцев спустя, пожалуй незадолго до смерти, Ламбер объявил: «Великие решения приходят в воскресные вечера». Сказано это было в его комнате на Гетештрассе, часов так в шесть вечера, когда слышен перезвон соборных и других колоколов. Ламбер ругательски ругал этот нелепый анахронизм — если ветер с той стороны, собственного голоса не услышишь. Но в ту пору микрофон у Ламбера уже давно убрали. Ламбер весьма сожалел об этом. Он от души хотел, чтобы гул церковных колоколов попал на магнитофонную ленту, пусть бы уж господин Глачке получил полное удовольствие.
Протоколист в тот раз не понял замечания Ламбера, но спрашивать его не имело смысла, ни к чему путному это не привело бы. Ламбер не преминул бы высмеять его. Теперь, много времени спустя, протоколист, кажется, уяснил себе, что хотел сказать Ламбер своим замечанием. Хотел он сказать нечто совершенно противоположное, а именно, что великие решения, как он их называл, вовсе никогда не приходят, люди так устают от воскресных вечеров и колокольного перезвона, что вообще не в силах что-либо решить. Это и было, по мнению Ламбера, великим решением. Хотя, разумеется, можно и на танцы сходить, натанцеваться до упаду.
Прежде, бывало, как известно из литературы, человек подходил к окну и глядел на улицу. А сзади чей-то голос тотчас вопрошал: «Не хочешь ли еще кусочек торта?» Правда, вполне могло случиться, что тот, кто подошел к окну, был в комнате один и никто сзади не вопрошал, не хочет ли он еще кусочек торта. Но не все ли равно, ведь и в те стародавние времена люди ничего особенного на улице не видели. Больше детских колясок, пожалуй, зато теперь можно уложить младенца в ручную корзинку и взять с собой в машину. «Кристиан, поезжай осторожнее!» А еще крайне трудно избежать ссоры в воскресный вечер, надо сосредоточиться и держать себя в руках, чтобы не допустить до этого. Вот ведь, как назло, перчатки к костюму опять куда-то запропастились. «Ты же знаешь, свояченица Мици безумно обижается, если мы опаздываем. Дядя Адольф, правда, мухи не обидит, да эта язва, его старая экономка…» К счастью, машина сразу завелась, и на том спасибо. У свояченицы Мици и дяди Адольфа надо, конечно, ухо держать востро. «Что? Вы хотите в Италию ехать? В Испании в тысячу раз лучше». А уж о детях и говорить нечего, как их ни корми, ссоры не избежать. «Не хочешь ли еще кусочек торта?» Да-да, ради всего святого, пусть только старая экономка не дуется и не подзуживает кроткого дядю Адольфа за нашей спиной. «Поезжай осторожнее, Кристиан». Все течет вспять, все повторяется. Неомраченный воскресный вечер, без ссоры. Это и есть великое решение.