Джеймс Джойс - Собрание ранней прозы
— И Теннисон — поэт? Да он же простой рифмач!
— Уж это ты брось! — сказал Цапленд. — Все знают, что Теннисон — величайший поэт.
— А кто ж по-твоему самый великий поэт? — спросил Боланд, толкнув соседа локтем.
— Конечно, Байрон, — заявил Стивен.
Сначала Цапленд, а затем и вся тройка презрительно расхохотались.
— Что вы смеетесь? — спросил их Стивен.
— Над тобой смеемся, — отвечал Цапленд. — Байрон — самый великий поэт! Да он для одних необразованных!
— Славный небось поэт! — сказал Боланд.
— А ты помалкивай лучше, — с задором повернулся к нему Стивен. — Ты о поэзии только знаешь, что сам накорябал на стене в сортире, тебя на порку за это послать хотели.
Про Боланда действительно говорили, что он написал на стене в сортире стишок про своего одноклассника, который уезжал из колледжа на каникулы верхом на пони:
Наш Тайсон при въезде в Иерусалим
Свалился с осла и зашиб носолим.
При этом выпаде оба приспешника замолкли, но Цапленд не прекратил атаки:
— Как бы там ни было, а Байрон — еретик и безнравственная личность.
— А мне дела нет, каким он был! — с жаром воскликнул Стивен.
— Значит, тебе нет дела, был ли он еретик? — спросил Нэш.
— Да ты-то что знаешь тут? — крикнул Стивен. — Что ты, что Боланд, вы в жизни строчки не прочитали, кроме тех, что списывали!
— Я знаю, что Байрон был плохой человек, — сказал Боланд.
— Держите-ка этого еретика! — скомандовал Цапленд.
В ту же минуту Стивен был схвачен.
— Тэйт уже однажды тебе задал трепку, — продолжал Цапленд, — у тебя в сочинении была ересь.
— Я ему завтра все скажу, — посулил Боланд.
— Да ну? — сказал Стивен. — Ты у нас рот боишься раскрыть!
— Я боюсь?
— Ага. Боишься за свою шкуру.
— Веди прилично себя! — крикнул Цапленд и ударил Стивена по ногам тростью.
Это было сигналом для атаки. Нэш держал его сзади за руки, а Боланд вооружился большой кочерыжкой, валявшейся в канаве. Хотя Стивен отбрыкивался и отбивался, но под ударами трости и узловатой кочерыжки он вскоре оказался прижат к изгороди из колючей проволоки.
— Покайся и скажи, что Байрон гроша не стоит.
— Нет.
— Покайся.
— Нет.
— Покайся.
— Нет. Нет.
В конце концов, после отчаянных усилий он как-то высвободился от них. Хохоча и осыпая его издевками, мучители удалились в сторону Джонсис-роуд, а он, весь багровый и задыхающийся, в порванной одежде, ковылял следом, ничего не видя от слез, сжимая в бешенстве кулаки и всхлипывая.
Сейчас же, пока он повторял «Confiteor» под благодушные смешки слушателей, а в уме его с острой отчетливостью мелькали сцены этого жестокого эпизода, его удивляло, отчего в нем совсем не осталось зла против его мучителей. Он ни на гран не позабыл ни их жестокости, ни их трусости, однако воспоминания об этом не возбуждали в нем гнева. Поэтому же все описания исступленной любви или ненависти, читанные им в книгах, казались ему неистинными. Даже в тот самый вечер, когда он ковылял домой по Джонсис-роуд, он уже чувствовал, словно какая-то сила совлекает с него скоропалительный его гнев, с такою же легкостью, как со спелого плода срывают мягкую кожуру.
Он продолжал стоять под навесом с двумя своими знакомцами, рассеянно слушая их беседу и взрывы оваций в театре. Она сидела там среди публики и, может быть, ждала его появления. Он попытался представить ее себе, но не мог. Ему вспоминалось лишь, что ее голову окутывала шаль наподобие капора, а ее темные глаза притягивали его и отнимали решимость. Он думал о том, продолжал ли он жить в ее мыслях, как она в его. Потом, невидимо для тех двоих, он положил в темноте пальцы одной руки кончиками на ладонь другой, касаясь очень легко и все-таки чуть-чуть прижимая. Но касание ее пальцев было и еще легче, и еще настойчивей — и вдруг хранившаяся память этого касания, как теплая невидимая волна, прошла через все его сознание и тело.
Вдоль навеса к ним бегом приближался какой-то ученик. Подбежав, он зачастил возбужденно, еле переводя дыхание:
— Дедал, слушай, там Дойл уже рвет и мечет насчет тебя. Ступай скорей одеваться к выходу. Только скорей, скорее!
— Да придет он, — свысока процедил Цапленд посланцу, — придет, когда сам захочет.
Ученик повернулся к Цапленду, повторяя:
— Но Дойл просто жутко рвет и мечет!
— А ты не передашь ли Дойлу мой теплый привет и пожелание провалиться к чертям? — отвечал Цапленд.
— Ладно, я должен идти, — сказал Стивен, которому безразличны были подобные вопросы чести.
— А я вот не пошел бы, — заявил Цапленд. — Так за старшими учениками не посылают. Скажите, он рвет и мечет! Должен доволен быть, что ты выступаешь в его жалкой пьеске.
Этот дух агрессивной солидарности, с недавнего времени замечавшийся Стивеном в сопернике, не вызывал в нем желания изменить собственной манере спокойного повиновения. Он с недоверием относился и к искренности и к пылкости этой солидарности, видя в ней худшее проявление близости возмужания. Вопрос чести, поднятый здесь, как все такие вопросы, для него был мелким. Меж тем как ум его гонялся за своими неосязаемыми призраками и, не поймав, в замешательстве оставлял погоню, он постоянно слышал вокруг неумолчные голоса отца и своих наставников, которые призывали его быть прежде всего джентльменом и быть прежде всего добрым католиком. Теперь эти голоса сделались для него пустым звуком. Когда открылся спортивный класс, послышался еще голос, который призывал быть сильным, здоровым, мужественным; а когда началось движение за национальное возрождение, новый голос начал повелевать ему быть верным своей стране, помочь воскресить ее забытый язык, ее традиции. Он предвидел уже, что в житейской стихии мирской голос будет ему внушать, чтобы он своими трудами поправил бедственное положение отца, — как сейчас голоса однокашников призывали быть хорошим товарищем, прикрывать их от выговоров, выпрашивать для них прощение и стараться всячески устроить для всех лишний свободный день. Именно из-за этого гомона бессмысленных голосов он в замешательстве прекращал свою погоню за призраками. Иногда он прислушивался к ним ненадолго, но счастлив он бывал только вдали от них, в недосягаемости для них, один или в обществе призрачных сотоварищей.
В ризнице полный иезуит цветущего вида и пожилой человек в синем поношенном костюме рылись в ящике с гримировальными красками. Мальчики, которых уже загримировали, бродили вокруг или растерянно стояли, неуверенно потрагивая свои лица робкими кончиками пальцев. Посреди ризницы молодой иезуит, прибывший в колледж на время, глубоко засунув руки в карманы, раскачивался на своих подошвах — переносил вес тела с носка на каблук и обратно, в одном ритме. Его небольшая голова с поблескивающими завитками рыжих волос и свежевыбритое лицо очень гармонировали с идеального покроя сутаной и идеально начищенными ботинками.
Глядя на эту качающуюся фигуру и пытаясь прочесть послание, что несла насмешливая улыбка патера, Стивен вспомнил, как, отправляя его в Клонгоуз, отец говорил, что иезуита можно всегда узнать по стилю одежды. Едва он вспомнил это, он осознал некое сходство в складе ума между своим отцом и этим улыбающимся нарядным патером, и одновременно осознал, что происходит некое осквернение сана священника или же самой ризницы, тишину которой грубо нарушали шутовские возгласы и громкие речи, а воздух насыщен был острыми запахами грима и горящего газа.
Пока пожилой человек морщинил ему лоб и подводил черным и синим челюсти, он слушал рассеянно полного молодого иезуита, наставлявшего, чтобы он говорил четко и выделял главные места. Он услышал, как оркестр заиграл «Лилию Килларни», и понял, что через несколько секунд поднимется занавес. Он не испытывал страха сцены, но мысль о роли, которую предстояло играть, вызывала у него чувство унижения. Он припомнил некоторые реплики, и к накрашенным щекам резко прилила кровь. Но тут он представил, как из зала на него смотрят ее глаза, манящие и серьезные, и этот образ вмиг вытеснил все сомнения, придав ему спокойствие и уверенность. Его словно наделили иной природой: юное заразительное веселье, царившее вокруг, проникло в него и преобразило его угрюмую недоверчивость. На один редкостный миг он словно облекся в истинный наряд отрочества — и, стоя за кулисами среди всех занятых в спектакле, он от души разделял общее веселье, когда два дюжих патера рывками тщились поднять напрочь перекосившийся занавес.
Спустя несколько секунд он был на сцене среди слепящих огней и невзрачных декораций, перед бесчисленными лицами из пустоты. Он с удивлением обнаружил, что пьеса, бывшая на репетициях чем-то безжизненным и бессвязным, зажила вдруг собственной жизнью. Она как будто сама играла себя, а он и остальные актеры лишь помогали ей своими репликами. Когда упал занавес после заключительной сцены, он услышал, как пустота взорвалась аплодисментами, и через щель сбоку увидел, что сплошная масса, перед которой он выступал, будто по волшебству изменилась и тысячеликая пустота, распадаясь сразу во всех точках, тут и там образует оживленные группы.