Десятые - Сенчин Роман Валерьевич
Дробов обрадовался, хотя посчитал нужным сказать:
– Ты подумай до завтра, и завтра соберем. Я куплю специальный пакет и унесу маленьким детям.
На другой день, возвращаясь с работы, он купил в магазине подарков большой, пестрый, плотный пакет. Семьдесят рублей отдал. Но не в черный же мешок загружать – пусть у дочки останется доброе воспоминание…
После ужина втроем сидели на полу перед горкой игрушек.
Одни, Дробов помнил, подарили Насте они с женой, другие – гости или в садике на день рождения, на Новый год; что-то покупали в «Макдоналдсе» и «Ростиксе» – эти детские наборы, но большая часть непонятно откуда взялась. Даже на вид – старые, прошлых десятилетий, игрушки. Наверное, так же достались они Насте, как вскоре многое из этой горки достанется другим, нынешним трехлетним, пятилетним, чтобы еще через пять-семь лет перекочевать к следующим.
– Насть, – жена покрутила какого-то исцарапанного супермена без руки, – его никому не надо отдавать. Он совсем старенький.
– Зато очень сильный, всех побеждает, – объяснила Настя.
Но всмотрелась в супермена, и в глазах появилось что-то взрослое, очень взрослое, испугавшее Дробова. Такой взгляд у завсегдатаек торговых центров. Дескать, мы знаем на всё настоящую цену, чем отличается оригинал от реплики, нас не наколоть.
– Ладно, – сказала твердо, – выбрасывайте.
Дробов отложил супермена-инвалида:
– Я отдам его одному мальчику. Он собирает суперменов, ремонтирует…
И, опережая вопрос жены «Какому еще мальчику?» подмигнул ей – «куда-нибудь дену».
Вроде бы простой процесс – загрузить пакет, освободив ящики пластмассового комода, пространство под кроватью, под письменным столом, а на самом деле – мучение. Тягостно.
Жена не выдержала, поднялась:
– Пойду на кухне приберусь. Посуда еще немытая… Настюш, не засиживайся, уже спать скоро.
Некоторое время дочка молча, как-то механически брала левой рукой игрушки, мгновение смотрела на них, перекладывала в правую, а потом уж клала в пакет. Дробов даже обрадовался – еще минут десять в таком темпе, и горка исчезнет. Но механичность оказалась обманчивой – Настя уронила руки и посмотрела на Дробова с тоской и болью.
– Пап, а «Побег игрушек» совсем-совсем сказка?
– В смысле?
– Ну, что они страдают, мечтают вернуться…
– В общем, да. – И уже твердо Дробов добавил: – Конечно, сказка. – А сам молил кого-то, чтоб Настя не вспомнила тот случай перед первым классом.
Буквально на первое сентября это произошло: она легла спать, на спинке стула висела готовая форма: клетчатый сарафан, белая блузка, колготки; на полу под стулом стояли черные лакированные туфли, на столе разложены банты, заколки, ранец… Всё, готова к школе, новая жизнь.
И часов в одиннадцать – Дробов с женой тоже уже легли – в дочкиной комнате раздался шум. Непонятный, жуткий.
Вбежали, включили светильник. Настя сидела на кровати, глаза огромные, недоуменные. А возле кровати перебирал ногами и ржал упавший единорог, под кроватью шипела плита для готовки… Каким образом они включились, тем более одновременно, непонятно.
Дробов, не веривший в чудеса, потом себя убеждал, что Настя нечаянно нажала кнопку у единорога под гривой, а плита давно сошла с ума, иногда ни с того ни с сего начинала шипеть и булькать, но все-таки чувствовал, что это неспроста, не абсолютно случайно…
Нет, Настя не вспомнила или не захотела вспоминать.
– Но к игрушкам в любом случае нужно уважительно относиться, – сказал Дробов. Отдам их хорошему ребенку, а от него потом они перейдут к следующему… Многие игрушки очень долго живут.
– А как ты узнаешь, что он хороший?
– Ну, посмотрю… поговорю…
«Лишь бы не спросила, где я его встречу». И, чтобы перевести разговор, Дробов поторопил:
– Давай, Насть, заканчивай. Уже действительно поздно.
– О, пап, смотри! – дочка подняла голую, со спутавшимися волосами куклу Барби. – Смотри, какие я ей когда-то ресницы пушистые сделала!
Вокруг глаз ручкой было проведено много-много чёрточек. Вверх и вниз, вбок. Синяя паста выцвела (а может, отмыть ее пытались) и стала почти лазурной. От таких ресниц взгляд у Барби был глуповато-удивленный и в то же время какой-то беззащитный и соблазняющий.
– Красишь ты ресницы в ярко-синий цвет, ждешь любви прекрасной, а ее все нет, – вдруг спел Дробов.
Спел и удивился: он не слышал эту песню давно, казалось, наглухо забыл о ней, как о многом забываешь к сорока годам, и вот, в подходящий момент, песня взяла и всплыла, и не только припев, а, кажется, вся целиком: «Опять суббота, семь часов, и ты одна опять. Подружка с мальчиком своим опять ушла гулять…»
– А кто это поет? – заинтересовалась Настя. – Про кого?
– Была когда-то такая певица, Барби, – Дробов усмехнулся тому, что помнит и это, – пела такую песню.
Дочка тоже усмехнулась:
– Ее прямо так и звали?
– Ну, сценическое имя. А как на самом деле – не знаю. Тогда это скрывалось, кажется, а потом она куда-то исчезла. И песни перестали крутить.
– Я оставлю Барби, – сказала дочка. – Платье ей сделаю потом… И вот эти игрушки. – Оказывается, она откладывала за спину, словно прятала, кое-что, видимо, особенно ей дорогое.
– Конечно! Что-то нужно оставить на память.
Закончили. Настя умылась, ушла спать. Дробов поставил пакет в прихожей, супермена сунул в карман куртки. Лег на тахту рядом с женой.
По телевизору показывали «Камеди клаб». Неуемные ребята веселились и веселили зрителей.
Какое-то время Дробов пытался понять смысл шуток и острот, включиться, а в голове толкались, стремились освободиться из-под толщи времени давние воспоминания. Дробов этого боялся – воспоминания чаще всего доставляли боль, сжигали и без того скудные запасы энергии; и сейчас он всячески хотел остаться вот таким, лежащим, отдыхающим, вяло улыбающимся шуткам в телевизоре. Да, было прошлое, но есть настоящее, будет завтра, послезавтра, и это важнее того, что случилось двадцать лет назад, пятнадцать, десять. И даже вчерашний день уже не так важен – пережили его, и слава богу.
Дробов давил воспоминания, запихивал обратно под толщу и в то же время удивлялся, как легко выскочила на язык давняя песенка, как на секунду стало приятно, и как тревожно, неуютно было сейчас, когда она потянула за собой остальное… И в голове вертелось, как поцарапанный винил: «Красишь ты ресницы в ярко-синий цвет…»
– Что, засыпать будем? – спросила жена и провела ладонью Дробову по груди.
– Да, надо, – отозвался он, и, может, как-то не так, не таким тоном отозвался, потому что жена забеспокоилась:
– Что-то случилось? Лёш…
– Да нет, нет. Устал просто… И эти игрушки – грустно все-таки…
– Растет дочка. Десять лет. А кажется, вчера только бегали по рынку, искали ванночку подешевле.
Десять лет назад. Две тысячи второй год… Жена лежала в роддоме на сохранении больше месяца. Дробов, конечно, не мог работать по прежнему графику, а дисциплина в компании была жесткая. И после нескольких отгулов, пары-тройки опозданий потребовали написать заявление.
Дробов уволился с легкостью – попросту стыдно стало осознавать, что в тридцать лет, вот-вот отец, взрослый человек, он работает экспедитором. Но новое место не находилось; с деньгами сразу стало туго. И его родители, и родители жены, конечно, помогали, но всё мгновенно на что-то тратилось.
В итоге Дробов снова устроился экспедитором. До того развозил молочные продукты, а теперь стал развозить пиво. Зарплата была немного выше, но статус остался прежним, даже слегка упал. Одно дело молоко, йогурты, сырки, а другое – пиво. И вообще такая работа уже мешала жить: москвич с немосковской профессией… А когда-то на статус в таком его смысле Дробову было плевать.
Отлистнул еще десять лет… Весной девяносто второго вернулся из армии. Кипел энергией – новая послеармейская жизнь совпала с новой жизнью страны… Ну, не совсем новой, но то, что два года назад, в восемьдесят девятом, было почти подпольным, стало доступным, модным. А главное – возраст самый подходящий для того, чтобы что-то свершать, реализовывать идеи, как принято теперь говорить. Ведь одно дело, когда тебе семнадцать и ты многого хочешь, но почти ничего не можешь и не умеешь, а другое – двадцать, два года из которых ты протомился, протосковал, прозлился на зоне под названием в/ч…