Призраки Дарвина - Дорфман Ариэль
— И как это оправдывает твою поездку?
— Эту фотографию сделали ровно за сто лет до рождения Роя. А еще ты однажды упомянул, что среди твоих предков был некий Фрош, твоего дедушку звали Альберт, а отца — Берт…
— Фрош, не Фриш, на свете живут миллионы Альбертов или Бертов, а мой предок Фрош не немец, а эльзасец, да и фотография на самом деле не так уж сильно напоминает парня, постоянно появляющегося на снимках Роя и… Что толку туда переться? — Отец замолчал, а потом выдал еще один аргумент: — Разве этот твой доктор Бек не говорил, что племена, к которым ты собралась, не могли сфотографировать, потому что их открыли только в середине прошлого века?
— Доктор Бек старик, его подвела память!
— Да к черту доктора Бека! Меня бесит, что ты винишь моих предков за это злодеяние. А почему не своих?!
— Твои, мои, это не важно. Имеет значение только то, что на фотографии именно он. Бедный парень. Ты понимаешь, через что ему пришлось пройти, Рой? Мы не сможем освободить тебя, пока не избавим этого мальчишку от проклятия, которое давит на него всей тяжестью. Ты же понимаешь? Да?
Ее слова нанесли мне очередную травму. Как и Камилла, мама интересовалась чужаком больше, чем мной. Она предпочла какого-то дикого незнакомца, а не собственного сына. Я развернулся, выскочил из комнаты, не разговаривал с ней всю оставшуюся неделю. Но ночью перед отъездом мамы я нарочно оставил дверь своей комнаты незапертой, зная, что она придет. Она прокралась так тихо, что я даже не услышал, как она вошла и села на кровать. Она так делала, когда я был маленьким, и до сих пор иногда заглядывала, чтобы пожелать мне спокойной ночи и обнять на сон грядущий. Но я уже не маленький. Мне почти девятнадцать, и я мучаюсь вот уже несколько лет, а она, моя родная мать, предала меня. Я притворился спящим. Возможно, она знала, что это не так, или же ей было плевать. Ей нужно было выговориться, внимаю я или нет. Нужно было услышать собственный голос. Почувствовать, что она попыталась объясниться, чтобы я простил ее: все дело в любви, в любви к тебе, Рой, и к тем, кто страдал так же, как ты сейчас страдаешь. И я пойму, говорила она, что встреча с шаманами прошла успешно и она смогла убедить хотя бы одного из них снять заклятие, наложенное аж в 1867 году, потому что после этого акта экзорцизма в далекой Бразилии мое лицо очистится от любого вмешательства, я буду словно глядеть в зеркало или в озерную гладь, я буду таким, каким она видела меня сейчас глазами, полными сострадания. Когда мы в следующий раз встретимся, все уже будем свободны: они с папой, братья, я, ее дорогой и любимый Фицрой. Мама поцеловала меня, поднялась, и я услышал, как она на цыпочках пошла к двери. Потом замерла, чтобы в последний раз взглянуть на меня, и вернулась, и я почувствовал прикосновение ее руки. Пальцы перебирали мои волосы, унаследованные от мамы — тот же оттенок, те же непослушные пряди. Я так и не шелохнулся. А потом мама ушла. В глубине души брезжил огонек надежды, я хотел верить, что она добьется успеха и любовь победит. Еще через неделю нам позвонил консул США в Манаусе.
ДВА
Мне знакома лишь дверь во тьму.
В тот вечер к телефону подошел я. А кто же еще, конечно я. Телефон звонил настойчиво. Десять раз. Потом он умолк и зазвонил снова. Я решил, может, это папа или один из братьев, их тогда не было дома. Они отправились в театр «Шуберт» в Бостоне, чтобы увидеть первое гастрольное представление «Отверженных». Кстати, был и лишний билет, для мамы. Папа предложил мне пойти вместо нее, мы могли бы придумать, как провести меня, когда погасят свет, а фотографировать во время спектакля в любом случае запрещено. Давайте устроим себе мальчишник, сказал он, но в голосе звучало раздражение, потому что с ним не было мамы, чтобы разделить этот вечер. Он так хотел показать ей этот спектакль. Его любимый писатель Виктор Гюго, любимый роман «Отверженные». Отец прочел мне его, когда мне было десять; вернее, мы читали вместе, страницу он, страницу я, осуждая Жавера, подбадривая Жана Вальжана и оплакивая Козетту. Папа даже принес с чердака портрет великого французского писателя, доставшийся нам в наследство от бабушки. Итак, отца не было дома. Никого не было, кроме меня. Они сейчас внимали: «Вы слышите пение? Пение разгневанного народа». Увы, я не слышал ничьего пения. Мне приходилось бороться с собственным гневом, поэтому я с раздражением поднял трубку, готовясь услышать, как отец станет, захлебываясь от восторга, живописать, какой же прекрасный был спектакль и какой же я дурак, что не пошел с ними. Он даже напел бы мне: «Это музыка людей, что больше не будут рабами!»
Но звонил не отец, а консул из Манауса.
Несчастный случай, сообщил он. Лодка перевернулась. Моя мать не смогла совладать с бурным течением. Насильственные действия, настаивал он, исключены.
Я с такой силой укусил себя за руку, что из раны брызнула кровь.
— Мистер Фостер?
— Это было убийство, — сказал я.
— Нет, сэр. Несчастный случай. Мы тщательно исследовали происшествие, и нет никаких сомнений, что какое бы то ни было вмешательство извне исклю…
— Убийство, — повторил я.
— Есть ли кто-то еще дома?
Я сказал, что отец с братьями скоро вернутся, записал его номер, глядя, как кровь капает из раны на руке на паркет, и аккуратно повесил трубку на рычаг.
Ты счастлив, сволочь? Ты убил мою мать, причем моими руками, ты, недоносок, гребаный дикарь! Мало тебе было разрушить меня, так надо было еще ее соблазнить и утопить. Утопить просто потому, что я не стал топиться. Я до тебя доберусь, узнаю, откуда ты родом, и сожгу каждое дерево, которое ты любил, чтобы чертовы амазонские джунгли вспыхнули!
Но я до него не добрался, не смог.
А он не бросил меня. Тоже не смог.
Он все еще был на фотографиях. Мы с ним, оставшиеся без матери (каждый из нас лишился женщины, которая подарила нам жизнь), страдающие в разных веках, а рядом не было никого, чтобы о нас позаботиться. Мы ненавидели друг друга сквозь время и были несчастны. Оба.
Однако я не убивался так сильно, как себе воображал.
Спустя месяцы после смерти матери — я даже перестал их считать — в нашем доме снова раздался телефонный звонок. Вик с озадаченным видом сообщил, что это меня. Мне никто никогда не звонил.
Я даже не хотел подходить. После новостей о маминой смерти я постоянно торчал в комнате, обвиняя себя в случившемся, покидал ее, только чтобы поужинать с тем, что осталось после скорбящих и обиженных родных, и раз в неделю участвовал в бесплодных фотосессиях, которые мы с отцом упрямо устраивали не потому, тешили себя надеждой, что что-то изменится, а из уважения к маме, потому что она этого хотела бы. Я не слишком-то продвинулся в отцовском проекте создания цифровых изображений, так что меня грызло ужасное разочарование и чувство вины. Поднять «Титаник» со дна океана было и то проще, чем мне пошевелить мизинцем. К тому же успешное избавление от злодея с помощью компьютера стало бы дополнительным доказательством того, насколько глупой и бессмысленной была жертва матери. Я не хотел обращаться к ее могиле или к ее портрету, улыбавшемуся мне со стены в гостиной и из семейного альбома, который я продолжал листать с мазохистским удовольствием: «Ну почему ты не подождала? Почему не поверила, что мы сможем решить мою проблему рациональным способом, а вместо этого поперлась в чужие джунгли, чтобы встретиться с незнакомцами, которым дела нет до меня и моих трудностей?»
Так что в ту субботу у меня не было настроения ни с кем разговаривать.
— Кто там?
— Какая-то девушка, — ответил брат. — Она не представилась. Сказала, что она твоя старая подруга и ей очень-очень нужно поговорить с тобой.
Оказалось, это Кэм.
— Я не думаю, что ты помнишь, кто я такая, Фицрой Фостер, но…
Она ждала, пока я отвечу «не помню, кто ты, черт побери, такая», но я не мог облечь в слова то, что с бешеной скоростью неслось по венам, не только мое изумление по поводу голоса из прошлого, но и все, что она значила для меня, поскольку все семь лет провел в ее воображаемой компании. Да. Семь лет. Завтра у меня день рождения, мне исполнится двадцать один год. Кэм, должно быть, устала от молчания, потому что продолжила: