Юрий Нагибин - Рассказы
— Внучек мой, деточка моя!
Всем существом ощутив покой и доверие, я прижался к большому теплому телу бабушки.
А затем я вновь наполнился шумом, скрипом, мелкой дрожью движения: мы тронулись в путь, и годичное житье на прочной земле показалось коротким обманчивым сном.
Утром я разглядел свою бабушку. У нее было смуглое, гладкое, словно глазурью облитое лицо, глаза вишенками, белые волосы, перечеркнутые угольно-черной прядью. Но и седые волосы ее не старили, лишь по мочкам ушей можно было догадаться, что бабушке очень много лет. Мочки были дряблые, растянутые серьгами, а дырки для серег похожи на разрез ножом.
Кроме нашей семьи и бабушки, в кибитке помещались золовка матери с годовалым младенцем, ее муж, правивший лошадьми, — за все дни пути я видел лишь острые бугры его лопаток под розовой ситцевой рубашкой, — и младший брат матери Петя.
Петя — подросток лет пятнадцати, большерукий и большеногий, с телом взрослого мужчины и простодушным курносым лицом.
Обнаружив мое присутствие в кибитке, он подполз ко мне и спросил, умею ли я курить.
— Нет, — сказал я.
— А часы у тебя есть?
Я снова ответил отрицательно.
— А еще цыган! — презрительно усмехнулся Петя.
— А у тебя есть часы? — спросил в свою очередь я.
— Какие, с цепочкой?
— Ага.
— Нет, с цепочкой нету, — со вздохом признался Петя.
— А без цепочки?
— И без цепочки нету, — ответил он так грустно, что у меня пропала охота над ним смеяться.
Но Петя не оценил моего великодушия, он насупился и больше не заводил со мной разговоров. Меня это нисколько не огорчало. Бабушка требовала, чтоб я называл его «дядей», а мне было противно величать дядей мальчишку.
Наш табор состоял из цыган-котельщиков. По роду своих занятий все цыгане делились на три большие группы. Цыгане-барышники занимались куплей и продажей лошадей, они перегоняли целые табуны из одной губернии в другую и наживали большие деньги. Это «барвалэ», цыгане-богачи. Полную противоположность им являли «злыдари», занимавшиеся попрошайничеством, воровством, обманом, а также «привораживанием». Какой-нибудь вдовушке нужно расположить к себе, «зачаровать» молодого парня, — по этой части среди моих соплеменников было немало тонких специалистов. Наконец, третью группу составляли цыгане-ремесленники, или «котельщики». Они лудили котлы, мастерили рогачи, чернили чугуны, сшивали сковороды.
Думаю, что в дороге наши котельщики не брезгали и другими способами разживы. Верно, не одного доброго молодца приворожили мы к чернобровой вдовушке, не на одну навели и свели хворь, не один обчистили огород, не одну обтрясли вишню. Грех искупался тяготами пути.
Мы двигались по разоренной земле, мимо спаленных сел и деревень, мимо порушенных фабрик и заводов. Мы проезжали большие станции, где в тупиках длинные составы на разные голоса выпрашивали себе дорогу.
Мы двигались пустынной, запорошенной угольной пылью землей, где конусообразные отвалы пустой породы черными треугольниками врезались в зеркальную гладь неба, где ржавые механизмы над стволами затопленных шахт служили пристанищем для галок и ворон.
Мы обгоняли невесть куда бредущих обездоленных людей; люди шли, падали и умирали на дорогах. Не соприкасаясь с чужой бедой, безучастные ко всему, кроме нашей путевой судьбы, двигались мы на юг.
Кругом гремели бои гражданской войны, но мы ни разу не натолкнулись на воинские части: очевидно, Амелька знал, как вести табор. Лишь однажды, задержав нас у переезда, медленно прошел на запад невиданный поезд — стальной дом на колесах, ощерившийся стволами пушек. На бронированной площадке стояли люди к гражданской одежде, подпоясанные ремнями. Я отчетливо видел их усталые суровые лица и жилистые руки, сжимавшие винтовки.
Я во все глаза смотрел на этот диковинный поезд и вдруг испугался. Страх убил во мне любопытство. Я уткнулся в подол бабушкиной юбки и не поднимал головы до тех пор, пока тяжкое дыхание стального поезда не замерло вдали…
Скука, которой я томился во все дни кочевья, словно кислотой, выжгла в моей памяти подробности этого долгого пути. Все становится удивительно ясным и отчетливым лишь с того момента, когда колеса кибиток стали вязнуть в песках бывшей Таврической губернии.
Помню, я выглянул из повозки и обомлел. С белесого неба светило жаркое солнце бабьего лета, зажигая многоцветные заусеницы на стволах сосен, а по земле стелилось снежное одеяло. Я спрыгнул на землю и по щиколотку ушел в горячий, сухой снег, отливавший бледно-лиловыми и нежно-золотистыми чешуйками. Я кинулся к бабушке:
— Бабушка, снег!..
— Нет, милый, это не снег, это солончаки, соль с песком, — ответила бабушка.
Я не поверил. Соль покупают в лавках, и какой дурак станет расшвыривать по земле добро, стоившее денег! Конечно, это был снег, но только не зимний, а летний, и мне очень хотелось увидеть, как он сыплется с неба.
Фургон наш почти не двигался. Мы слышали надсадные вопли возницы, скрип оглоблей и хруст песка. Повозка колыхалась из стороны в сторону, но кривая сосна, вот уже сколько времени маячившая близ кибитки, не отступала ни на шаг. А затем нам велели вылезти из кибиток. Мужчины, вооружившись лопатами, стали откапывать тонущие в песке колеса, они рубили и подкладывали под них ветки, — тщетно. Кибитки все глубже и глубже вязли в песке, обманный снег, словно болото, засасывал табор. Мы стали намертво.
Бессилие порождает злобу. В эту тяжелую минуту золовка матери вспомнила, что отчим, мать и я — чужие в таборе. Из ее визгливых возгласов можно было уразуметь, что мы виновники всех бед и напастей, мы выдумали эти гиблые пески, если бы не мы, табор давно бы достиг земли обетованной.
Это была молодая, пестро и по-цыгански нарядно одетая женщина: красная юбка, синий жакет, отороченный собачьим мехом, вокруг шеи цветная лента, на голове шелковая косынка. Всю дорогу она была совершенно безучастна к окружающему, занятая лишь своим сыном, крошечным голеньким существом. Она кормила его грудью, нажимая пальцем около соска, чтобы сильней вытекало молоко, покусывая тонкие губы с блаженно мучительным выражением лица; заворачивала его в тряпки и тут же разворачивала, чтоб поцеловать в красный сморщенный задок; подкидывала его высоко в воздух, вскрикивая испуганно и счастливо; скармливала ему, как голубю, из своего рта какую-то кашицу.
Сейчас она впервые забыла о своем малыше. Он лежал на спинке, голенький, большепузый, шевеля всеми пальчиками ног и рук зараз, и, казалось, с веселым изумлением внимал истошным крикам матери.
— Замолчи, замолчи, ласковая, — твердила бабушка, но женщина не унималась.