Сергей Тютюнник - Кармен и Бенкендорф
Теперь уже я толкаю коленкой ногу Анны: оцени, мол, парадокс! Но Кармен даже бровью не ведет.
— …Будь то пикник на природе или банкет в ресторане. Я уж про ночные бдения на кухнях не говорю… А вот один юбилей почему-то не забывается. Сам не знаю, почему, — Соломин кашляет, и в груди его хрипит. — Так вот, Константин Симонов праздновал какую-то годовщину. Помню, сервировка стола была любопытная. Из напитков — только водка и сухое вино. А из закусок жареная индейка и овощи а-ля натюрель, ножом почти не тронутые, даже зеленый лук целиком. Вот и все убранство…
— Может, поскупился? — вставляет шпильку Анна.
— Ну, что вы, деточка, — спокойно реагирует старик, сверкнув стеклами очков. — Есть случаи, когда даже Плюшкины раскошеливаются. Да Костя и не был жмотом. Он войну прошел, в окопах жил. Грех его в этом подозревать… И люди, кстати, на банкете были приличные: офицеры-фронтовики, писатели с даром Божьим. Не было дам экзальтированных, прочей публики окололитературной. Разговор хороший никто не портил… Впрочем, что-то я увлекся. Мемуары прямо. Так вот, друзья, давайте выпьем за то, чтобы наше позднее застолье…
Я смотрю на часы: половина второго ночи!
— …осталось у нас в памяти надолго как светлая страничка нашей жизни. Дай Бог, — дед тянется с рюмкой через стол, сверкнув запонкой. Мы с Анной вскакиваем с дивана.
— Между первой и второй — чтоб даже пуля не пролетела, — тороплюсь я наливать стаканы и поворачиваюсь к Анне. — Ты не хочешь вина?
— Раз уж водку пить начала, то смешивать не буду, — резко говорит Кармен, и я вспоминаю, что она еще после драки с рыжим Олегом хлопнула грамм сто пятьдесят.
— Знаете, Аннушка, вы как-то не сочетаетесь с водкой, — роняет из кресла Соломин. — Вам красное вино к лицу.
— Наверное. Мне многое к лицу, как всякому подлецу, — красное вино, красная кровь, серебряный стилет и черный крест в изголовье, — глаза Кармен лихорадочно блестят.
— Боже мой! — вздыхает Виктор Алексеевич. — Вы, часом, стихов не пишете?
— Нет, — отрезает Анна. — Я пишу суровую прозу.
— Да-да, вы говорили, — задумывается дед и снова поднимает рюмку. Тогда давайте выпьем за поэзию жизни, а то в ней в последнее время слишком много суровой прозы!
Мы снова чокаемся. Соломин откидывается на спинку кресла, и щеки его розовеют.
— Водка — она сродни лекарству, тот же яд. В малых дозах лечит. В больших — калечит, — начинает новое повествование Соломин. — И многих губит, поскольку о дозах понятия расплывчатые. Помню, прихожу в «Новый мир», — редактором был тогда Александр Трифонович Твардовский — что-то нужно было уладить…
— А Твардовский вам и говорит: «Здравствуй, Бенкендорф! Заходи!» — с кривой улыбкой перебивает Анна.
— Верно, — поднимает белые брови Соломин. — Опять Андрей тебе выболтал?..
Было дело. Так вот, решили мы вопрос с Твардовским, а он и говорит: «Оставайся!
Сейчас редколлегия будет, выпьем…» Я ему в ответ: «Там в приемной уже Маша (жена) дежурит. Ты в своем уме?» — «Не волнуйся, — улыбается. — У нас тут все отработано».
Смотрю несут большой самовар, чашки с блюдцами, баранки… Расселись все за столом, и пошел разговор. И все это параллельно с чаепитием. Я даже не сразу заметил, что пар не идет. Потом уже все понял, когда чашку наполненную получил и принюхался. Коньяк был в самоваре… Сильно мы тогда напились на этой редколлегии.
Трифоныча так даже под руки вывели и домой повезли. Маша потом так ругалась… В общем, ничего хорошего… Просто национальное бедствие какое-то это пьянство. И я тоже в этом смысле грешный человек…
Повисает пауза.
— Слава Богу, легче стало, — говорит Соломин, кладя руку на свою вялую грудь. — А то сегодня днем потрепали мне нервы… Много было говорено, а затем и выпито. А к вечеру пошел отходняк, как выражается Андрей. У меня сердце и придавило. Сейчас отпустит.
— Не жалеете вы себя, — с вызовом говорит Кармен, — все положили на алтарь Отечества.
— Кстати, об Отечестве, — сверкает очками дед, и я вижу его усталые выцветшие глаза. — Ты пресс-релиз составил по итогам угасшего ноне дня?
— Так точно, Ваше превосходительство! — отвечаю с наигранным задором. Ситуация в нашем неспокойном углу Отечества такова: обстреляны два блок-поста, подорвана на фугасе военная автомашина, трое раненых из Минобороны, двое — из МВД.
— Ох, кровью пахнет, — вставляет Анна с нездоровой радостью.
— Но в целом, — не сбиваюсь я, — обстановка в регионе — под контролем федеральных сил!
— Ну, и слава Богу! — кивает дед и вздыхает, хрипя грудью. — Но завтра утром все же загляни в Дом правительства и собери данные за неделю. Мало ли что еще наколобродят эти архаровцы!
— Все-то вы в трудах, все в заботах великих, — ёрничает хмелеющая Анна, и мы с дедом переглядываемся, недоумевая.
— Ладно, — поправляет Соломин галстук старческой желтой рукой. Наливайка, Андрей, по третьей.
— Святой боевой тост, — объявляет он маргинальной Анне, — пьется молча за тех, кого с нами нет, за убиенных, — и опрокидывает в рот рюмку.
— За убиенных, — повторяет она и пьет по-мужски, залпом.
В душе моей тает праздничный настрой. Я чувствую, как над столом повисает напряженность.
— Хотите, анекдот расскажу? — собираю я в кулак остатки бодрости.
— Любопытно, — поощряет меня шеф и тянется к сигарете.
— Идет Иисус Христос по городу. Видит, толпа побивает камнями женщину, привязанную к позорному столбу. Иисус протискивается сквозь скопище людей, закрывает своим телом несчастную и говорит: «Кто из вас без греха — пусть первым бросит в меня камень!» Все затихают, задумываются… И вдруг откуда-то сбоку в Христа летит булыжник. Он потирает ушиб, вглядывается в толпу и, тяжело вздохнув, говорит: «Мама, ну сколько раз вас просить? Не вмешивайтесь в мои дела!».
Кармен хмыкает, а Соломин, выпустив изо рта струйку дыма, протяжно говорит:
— Да-а…
— Виктор Алексеевич! — удивляюсь я его реакции. — Так ведь никто не унижен: ни Бог, ни Дева Мария. Просто тонко схвачено противоречие в Святом Писании.
— Так-то оно так, — вздыхает дед. — Но все равно есть в нем некое скрытое богохульство… Какой-то одесско-еврейский анекдот. Это я вам как цензор говорю…
— А вы больше кто: цензор или антисемит — а, господин генерал? — ехидно выпаливает Анна и гордо задирает свой многонациональный нос.
— У нас, деточка, — спокойно пускается в объяснения мой шеф, — у старых чиновников, антисемитизм был эдаким правилом хорошего тона. Но в глубине души абсолютное большинство антисемитами не являлись. Вот у меня, например, Исаак Бабель — один из любимейших писателей. Какой же я антисемит при таких вкусах?..
Манеры у нас были другими. Это как за столом: можно есть вилкой и ножом, а можно и руками. Суть процесса не меняется. Лишь бы куски изо рта друг у друга не вырывали.
— А сейчас, по-вашему, вырывают? — не отстает Анна.
— Сейчас рвут, — грустно кивает Соломин. — Мало того: животы друг дружке вспарывают, чтоб уже проглоченное вынуть.
— Страсти-то какие! — восклицает Кармен. — А разве лично вам не приходилось принимать решения — в рабочем порядке, так сказать, учитывая национальный признак?
— Господи, как ты мудрено сказала! — вскидываюсь я. — Вопрос — как на прессконференции.
— Аня хочет знать, зажимал ли я писателей-евреев, — дед выразительно смотрит на меня поверх очков. — Если плохо писали, то зажимал.
Соломин говорит добродушно, но это его добродушие подкручивает Кармен еще больше, чем сами ответы.
— Что значит — плохо? — недобрый огонь начинает плясать в ее глазах, и она хватается за сигарету.
— Какой-то странный у нас разговор, — искренне недоумеваю я, чувствуя тайну, и беру бутылку чтобы налить.
— Ладно, молодежь, — начинает подниматься с кресла дед. — Пойду-ка я заночую. А вы гуляйте. Мешать не будете, — и нетвердой походкой направляется к деревянной стене-гармошке, отделяющей спальню от гостиной.
Водка, легшая на старые дрожжи, делает походку старика еще более неуверенной. Он с трудом сжимает «гармошку», чтобы пройти к постели, и я поднимаюсь помочь.
— Ничего, Андрюша, я сам, — кивает Соломин и захлопывает створку прямо перед моим носом.
— Ты чего это на деда наехала? — возмущенно набрасываюсь на Кармен.
Рука Анны с зажатой в пальцах сигаретой дрожит. Я вижу, что Кармен волнуется, но не могу понять — почему?
— Сходил бы ты лучше за кассетой в киоск, — наводит на меня Анна прицел черных своих глаз. — А то праздника что-то нет.
— Какая кассета?! Дед спать лег. Мешать будем.
— Не будем, — настойчиво, будто сдерживая какую-то темную силу, говорит Анна. — Сходи. Умоляю! — и с остервенением давит в пепельнице окурок.
Выходя из номера, я оглядываюсь. Анна сидит на диване, выпрямив спину и уперев невидящий взгляд в стену-гармошку, скрывающую Соломина.