Адольф Рудницкий - Живое и мертвое море
«Боже мой, что говорит эта женщина», — думал Эмануэль. Ему все время хотелось крикнуть, чтобы она замолчала. Однако он так и не крикнул, поднялся, вышел в ванную и смочил виски́ водой.
3
Когда несколько минут спустя он вернулся в комнату, Регина Борковская сидела все такая же черная, зловещая, трагическая.
— Значит, вы разрешаете мне дать объявление? Не так ли? — снова начала она.
Он ответил не сразу. Собрался с силами.
— Я тоже, — неторопливо заговорил он, — пережил последние дни гетто. Всеми путями, которыми шли вы, прошел и я. Я вернулся туда на пасху в надежде отыскать семейные реликвии, которые сам закопал. Восстание в гетто отрезало мне путь назад, и я видел собственными глазами, как гетто стирали с лица земли. Я видел, как подтаскивали орудие и обгоревшие остовы зданий взлетали на воздух. Я проклинал ту минуту, когда спустился в подвал, где от духоты гасли свечи, мужчины сидели в трусах, а женщины чем попало прикрывали бедра и грудь. Я худел и дичал. У меня болели глаза, руки и ноги отказывались повиноваться. Хотел бежать, но меня не пускали, боясь, что фашисты обнаружат вход в укрытие; если вы там бывали, сами знаете… С рассвета до ночи я лежал без движения, без пищи, не отправляя естественных надобностей. От всех напастей было лишь одно лекарство — тишина. Ел по ночам, ночью же забывался на несколько часов сном, чутким и непрочным, словно паутина. Когда меня будили, мне всегда казалось, что я задремал лишь на минуту. Как-то меня растолкали днем. «Они наверху». Отчетливо доносилось постукивание кирки о брусчатку двора. Вокруг — тьма, даже свечка, которая обычно теплилась, погашена. Я чувствовал, что уже никто не спит. Люди, стоявшие подле меня, дрожали. «Только тихо, — шептал кто-то рядом, — только тихо». Вдруг со стороны люка дали сигнал: «Газы!» Все сразу же почувствовали сладковатый вкус газа, заползавшего в рот, глаза, уши.
Люди стали тесниться к выходу, никто уже не соблюдал тишины, началась паника. Один вопил, чтобы зажгли свечу, другой, стараясь перекричать его, утверждал, что мы тогда взлетим на воздух. Наконец я кому-то изо всей силы дал в морду и крикнул: «Молчать! Молчать! Тут нет газа!» И сразу же все успокоились. Живя под постоянным страхом смерти, люди легко впадали в панику.
Когда впоследствии убежище «погорело», я стал «верхолазом». В любой выжженной коробке дома без лестниц и крыши удавалось найти какой-нибудь уцелевший чулан или часть комнаты, где можно было спрятаться, оставаясь невидимым снизу или сбоку. «Подземники» не могли надивиться, как можно простоять целый день где-то в поднебесье, когда у тебя на глазах расстреливают и жгут людей, а «верхолазы» не понимали, как можно жить в норах, где ежеминутно грозит обвал и удушье.
Лежа на обгоревших половицах где-нибудь на самом верхнем этаже, я видел все. Не раз среди бела дня под обстрелом перебегал из одного убежища в другое. Я пробыл там до осени.
Я узнал, что такое голод. Днем я сосал засохшие обрезки свиной кожи, подобранные среди отбросов. Я узнал, что такое жажда. Ночами, собрав последние силы, спускался по железным прутьям вниз и прежде всего искал воду; все кувшины и ведра были пусты. Днем палило солнце, по ночам ветер, обдавая пылью, иссушал внутренности. Однажды в каком-то заброшенном, кишащем мухами убежище я нашел горсть крупы. И тут же съел ее… Я пережил все, знайте это.
Эмануэль умолк и задумался. Он еще раз увидал себя таким, каким был в те последние дни гетто. Город был обречен. Он лежал в уцелевшем уголке комнаты, где-то на Дельной, под открытым небом, среди стен, выкрашенных в желтый цвет, которые при свете солнца казались почти красивыми. В окно виднелись обломки других стен, пестревших, словно образцы красок в москательной лавке. Порой издалека доносился скрежет трамвая, крик газетчика, временами — чаще на рассвете — бренчанье бидонов из-под молока. Звуки эти казались отголосками иного мира, мира снов. Невозможно было представить, что существовал еще мир, где люди не прятались, где едят, умываются, ходят по улицам, а не прыгают со стены на стену.
Часто им овладевала такая слабость, что он терял ощущение времени. Его одежда уже давно не походила на человеческую, превратилась в вонючие, свалявшиеся лохмотья. Всей силой воли он заставлял себя не думать о своем безвыходном положении. Обессилевший от ран и ссадин, полумертвый, он лежал с открытыми глазами и мечтал. Видел свою давнишнюю квартиру на Крулевской — всю, вплоть до мелочей, — прежде Эмануэль никогда бы не поверил, что память его способна хранить такие подробности. Видел переплетчиц, чья мастерская помещалась во дворе, лавочницу, у которой ему в детстве каждое утро покупали сдобную булочку, обсыпанную сахарной пудрой. Видел отца, мать, Вову, Аню. События годичной давности мешались в памяти с тем, что было десять лет назад. В этих воспоминаниях он видел и себя. Словно со стороны, как чужого, незнакомого.
Так он мог лежать часами и смотреть на руины. Вокруг царила тишина, точно среди утесов, на горных вершинах. В этой тишине шелест бумаги казался грохотом. Время от времени доносился характерный шум осыпающегося щебня, совсем как в горах. Вокруг, насколько хватает глаз, — развалины. Руины и сотни, тысячи печных труб. Слезы текли по его лицу. Первые жертвы гибли с сознанием, что после них останутся нетронутые улицы, на которых рука близкого человека зажжет когда-нибудь вечный огонь. А теперь он видел: город выглядел мертвым, и он действительно был мертв. Быть может, прятались еще человек двадцать, но судьба их тоже была предрешена, жить им оставалось считанные дни. Как-то в сентябре, доведенный до отчаяния, Эмануэль попытался с двумя товарищами перебраться через стену гетто. Уцелел только он один.
Впервые Эмануэль внимательно посмотрел на сидящую перед ним женщину. Он уже не боялся ее.
— Книга Иова, — сказал он, — ничто в сравнении с муками, которые пережиты нами. И зачем вы только подчеркиваете, что мы и они? Ведь нам самим надо стараться, чтобы скорбь наша была наконец утолена. Каждому мы и они рано или поздно придет конец, как мы это уже видели. Ведь именно мы, после наших страданий, должны сделать все, чтобы пали преграды между людьми, именно мы должны всюду и всегда выступать против всего, что людей разделяет, и ратовать за то, что их объединяет. Если сын ваш хочет жениться, то зачем же вы вытаскиваете свои самые черные предубеждения и бросаете ему под ноги?
Почему вы утверждаете, что все осталось по-прежнему? Почему вас тянет назад, к горьким водам мертвого моря? Почему вы бросаетесь с ножом на то светлое, новое, понятное и общечеловеческое? Разве вас ничему не научили те страшные времена? Мы и они! Эти слова ныне уже мертвы, и слава богу, что они мертвы. Это слова, на которых осела пыль веков, но, благодарение господу, их время уже миновало, да и что дала нам рознь? Наш долг сделать все, решительно все, чтобы эти слова были погребены или по крайней мере тот смысл, который вы в них вкладываете. Вы каждый день смотрите на вновь возникающие улицы и словно ничего не замечаете. Вы живете здесь, грезя о чем-то, чего уже давно нет и что никогда не вернется. Вы стоите на земле, которую мы преображаем, пядь за пядью. Вы живете во власти химер, которые принимаете за подлинную действительность, но это лишь химеры. Вокруг нас выросли новые люди, говорящие на языке, который нашим старым ушам кажется каким-то зеленым, но это прекрасный язык.
Это язык именно зеленый, майский, весенний, объединяющий людей. В нем нет места словам, исполненным расовой ненависти. Вокруг нас выросли новые люди, готовые отстаивать этот язык до конца. Выросли девушки, прекрасно воспитанные в духе нового времени. Ваш сын не мог бы сделать лучшего выбора…
Эмануэль поймал ее взгляд, полный отчаяния.
— Не все семьи схожи, — продолжал он, разгоряченный собственными словами, — и, возможно, сыну повезет больше, чем матери. В этих делах не существует правил, и была бы смешна любая попытка их ввести. С этим, надеюсь, вы согласны, — горько усмехнулся он. — Вы полагаете, что, не отдав его им, тем самым гарантировали бы ему счастье? Увы, я обладаю некоторым опытом, которого бы предпочел не иметь. Я поделюсь им с вами, и, быть может, вы измените свое мнение. Кася, к сожалению, моя вторая жена. Я уже был женат — там, как вы говорите, впрочем, недолго, но это оставило след вот здесь, — он ударил себя в грудь. — Я был женат на нашей, а не на их женщине. Не стану вам рассказывать, как выглядела эта жизнь, опишу лишь сцену разрыва. Она прольет достаточно света на короткую и бурную историю моего супружества.
Это случилось в полумраке малюсенькой комнатушки, которая была раздобыта с таким трудом и все-таки не помогла. Сначала, когда мы жили вместе с родителями, мне казалось, что все решит отдельная комната. Я жестоко ошибался. И вот мы стояли в сумерках друг против друга, и она бросала мне в лицо слова, которые жгли, как кислота. Такие слова надолго западают в сердце.