Димитр Коруджиев - Дом в наем
– Стефан, может, немножко и резковат, – добавила Люба, – но любит тебя. Его жизнь по головке не гладила, ты должен понять это. И я люблю тебя – ты болен, разведен, ты нам как сын. Будем заботиться о тебе, не оставим…
Как и почему ее мысль сделала такой поворот, Матей не понял, но он связал это с оброненной ею, может быть, случайно, фразой „такая уж я, везде отступлю" и решил неосторожно, что „ты нам как сын" перекрывает словно пеленой все остальное, которое становится ничего не значащим. „Аморально копаться в ее мыслях, осуждать".
Прошло три дня, он отправился к участкам варваров. Хотелось увидеть, как выглядит там земля, когда хозяева ее отсутствуют… (Иной вид последствий того же ни с чем не сравнимого преступления человека, взятого на прицел еще Жаном-Жаком Руссо, человека, первым имевшего наглость сказать: „Этот кусок земли мой!". С того момента отношения между людьми и планетой изменились.)
Начало повторилось. Три кошки перешли ему дорогу, это было предупреждение: знакомая картина открылась перед ним внезапно, она, пожалуй, более ужасала своей пустотой… Но пустота была обманчивой – человек, проживший, как он, несколько недель свободно, приобретает способность сразу распознавать насилие. (Да, подведя тебя к порогу риска, насильники создают иллюзию, будто они необходимы, будто обессиленная ими жизнь может существовать только при их поддержке, только если они есть.) Минута, две… Нет, картина вовсе не так ужасна. На участки, похожие на тюремные квадраты, прилетели маленькие птички; он ясно видел их на комьях земли, утерянное возвращалось вместе с ними, превращалось в утешенье, в поддержку. Земля отдыхала – еле видимый пар стелился между сетками заборов. В одном из квадратов человек все же был, какая-то женщина: она, как бы изолированная, походила на мученицу, на узницу, ее связь с отчаянием земли прослеживалась отчетливо. Вцепившись в металлическую сетку, женщина слушала, что говорила ей… Люба. Его хозяйка стояла за забором, снаружи. Он остолбенел. Не ожидал увидеть ни Стефана, ни ее, в этот день даже не думал о них. Никаких предчувствий. (Именно это показалось ему сейчас наиболее опасным!) Чуткий кошачий курок сработал в его груди: отчасти возмущенный собой, он нырнул в ближайший куст… Неужели его опять растрогали ветхое платье хозяйки, ее рваная торба, увиденные на сей раз издалека? Да нет, конечно же, нет.
Тогда, в первый день, решил, что хозяева и их бедный дом – одно и тоже (у Любы и сейчас был такой вид, словно она готова протянуть руку, прося корку хлеба). Позже он понял: эти люди носят маскарадные костюмы. Их дом, необставленный и заброшенный, – это настоящая Золушка, они приезжают сюда от ее старшей и богатой сестры, как к подкидышу; пытаются обмануть внешними средствами, мол, они – такие же, как она, они солидарны с ней. Но дом – Золушка чувствует – он уверен в этом – их холодность. И в самом деле – какая предусмотрительность… Два жилища, над входом в одно надпись: „посмотрите, чего я добился", над входом в другое – „посмотрите, какой я несчастный, оговоренный". (Сотрем вторую надпись – и под ней проступят скрытые слова: „я несчастен, потому что не верю, никому не верю".) Подумать только, было время, когда для мужчины без гроша в кармане было вопросом чести вести себя как аристократ!
Не то чтобы он вообще жалел их – они превратили свой большой дом в капризное и разряженное чудовище, в комнатах не жили, туда входили на цыпочках, чтобы вытереть пыль. Знал, что это именно так. В кухоньке на первом этаже они спали и ели, как в каморке для слуг. Для слуг? Но тогда… Выходит, они все же носили соответствующую одежду?!
Ее голос долетал до него беспрепятственно. Как только услышал ее первые слова, навсегда понял: он ей не „как сын", и пелена спала.
20
„…а здесь у нас – никого, Милка, и Стефан, как увидел, что он потерпевший, а он у меня жалостливый, сказал: „пусть поживет в доме, может, и нервы у него не в порядке, ведь боли у него…" И я тоже, сердце у меня мягкое (коллеги в сберкассе такой меня запомнят), взяла да болтанула – плохо себя чувствуешь, разведен, будешь нам как сын! Ладно, прошло время, и что обнаруживаю… Приезжаю третьего дня и вижу – обнимается с одной потаскухой, целуются во дворе, на виду, а что в доме у них было, сама знаешь… Вот, думаю, почему у него всегда холодильник полон, потаскушки его кормят, а мы прем из города продукты полными сумками, он врет нам, прикидывается, что аппетита нет! Очень плохой человек, но пока не застукали… Какой труд мы с тобой прикладываем, какую муку терпим, а наш-то сидит себе, дремлет, нет-нет да чирканет что-то в тетрадочке… Сце-на-рий! Фильм будут делать. Так фильмы делают, как же, из тетрадочки. Мошенник каких свет не видывал! Верно, режиссером считается (двое из моих на работе слышали о нем), но как ты мне это объяснишь – ничего не делать и деньгами сорить? Сидит с закрытыми глазами, думает, значит… Воображает… Да если можно было бы так – думами одними, без труда! Здесь дело темное, но поглядим. Стефан признался: не может больше его терпеть. Я целыми днями вкалываю, говорит, мне шишки, а он ни черта не делает – ему пышки… разве это справедливость, за которую боролись? Иногда убить его хочется, говорит. А тот перед ним теории свои развивает, нахал такой, о добре, представляешь?.. Как мы только пустили его в дом, глядишь, и обокрадет нас…"
„Обокрадет" – это было последнее слово, услышанное Матеем. Наиболее смутно воспринятое. Голос Любы терял постепенно свою реальность (она стояла к нему спиной, он не видел ее губ, их движения); звуки, произносимые ею, все меньше походили на человеческие, и сам факт, что он осознает их смысл, казался все более странным… Случайно проникающий в его сознание монолог… Не доходил ли он откуда-то издалека, откуда-то… Откуда? Да, из пространства более мрачного, чем земное.
Пошел назад, но не к дому, а к лесу. Потрясен был до глубины души. Ощущение, которое он постоянно подавлял в себе, оказалось верным, уже не мог избежать его, как ни плутал в своем смятении: его ненавидели.
Не понимал причин, истинных причин, они оставались недосказанными. Разве он не вел себя с Любой и Стефаном внимательно и доверчиво, без высокомерия, не пугая их мудреными фразами?! Значит, дело в чем-то другом, не поддающемся его контролю и их объяснениям: в разнице чувствительности и мышления, которая отражалась прежде всего в его взгляде, на его лице.
Может быть, сосны сами пришли к нему, обступили его, может быть, ему только казалось, что он идет к лесу сам… Странно, успокоение не приходило. Люба, ее ветхое платье, торба, сетчатый забор и вторая женщина – он перенес их сюда. (Сосны расступились, пропустили их, сосны пришли, но не уберегли его.) Его охватил страх за себя, но и за них тоже – поразительное чувство взаимосвязи, – он расправил плечи… Почему он остается в доме, почему унижает себя? Почему продолжает иметь дело с этими людьми? Разве его не ждет привычный круг – клубы, съемочные павильоны, ласковые, хоть и фальшивые голоса, вполне понятная профессиональная неприязнь? Но и эта мысль показалась ему чужой, да и что общего имела она с охватившей лес смутой? И почему он не успокаивается в тени сосен – в этом пропитанном тишиной пространстве? В бессилии большого видна необходимость малого. Только скромное живое существо, только оно может вернуть ему равновесие… (Белая собачка.) Это открытие не было новым, только смысл его стал шире: его милый и непритязательный сосед в Софии, одинокий пенсионер, – если Матею случалось выпить с ним стакан пива вечером, после дневных нервотрепок и терзаний, – спал как ребенок в люльке. Нужно было живое существо-вожак, способное забывать обиды и пинки и оставаться всегда невинным, чтобы можно было сравнить свое состояние с его состоянием, осудить его.
Собачка, да, но она пряталась, значит, что-то важное не в порядке; что-то в нем самом. Поднялся ветер, похолодало. Он инстинктивно посмотрел вверх… Солнце уже не пыталось пробиться между соснами, оно утонуло в облаке. (Единственное облако в сияющей голубизне.) Вдруг ему показалось, что мутное образование в небе нарастает с каждой новой мыслью о Любе или Стефане, будто она, мысль, улетала с большой скоростью, чтобы влить в облако еще немного злобы. Нет, его желание не осуществится, пока он не преодолеет свои недобрые чувства; его маленький друг не средство для утешения, он должен явиться как награда.
Поторапливаясь, насколько мог, он шел по тропинке. Продолжая тащить Любу и всю сцену на спине, как битком набитый мешок. Но вскоре дорогу ему непреодолимо преградило упавшее дерево. (Ни перепрыгнуть из-за гипса, ни обойти – с двух сторон крутые склоны.) Присел на ствол, обтер разгоряченный лоб. Садясь, он уменьшился, приблизился к земле: бороздки, еле заметные дырочки… Она могла впитать в себя все безвозвратно, и наши мелкие страсти. Он придаст все плохое земле, пусть наверху все будет чисто. Круг тишины и самопожертвование этой земли – ничто другое не постоянно. Только постоянное – носитель земных значений. Истина не откликается, она ждет, чтобы ее заметили. Вины вне тебя нет (никто не ответствен за его встречу с неразвитыми душами этих людей, за его неустойчивость и слабость). Вина – это привилегия человека – путь к постоянному.