Клаудио Магрис - Другое море
Разумеется, свой долг он выполняет, в этом можно не сомневаться. Он учит, как положено, по учебнику Гандино или по «Ausfiihrliche Griechische Grammatik» [38] Августа Маттильда, изданной в Лейпциге в 1835 году, и по «Repetitorium der lateinischen Syntax und Stilistik»[39] Менге, книгам, пересекшим с ним океан в двух направлениях, и тщательно готовит темы и лекции. На обложке «De bello Gallico»[40], например, у него отмечено, что легион подразделялся на десять когорт, это ему не удавалось запомнить, не случайно же он сбежал, чтобы не идти на военную службу, и слышать не может всех этих речей о великой войне[41]. Ну какое дело до этого сидящим здесь за партами, пусть уж лучше они учат аористы, с них и того довольно.
Да, в Патагонии у него в кармане лежали «Одиссея», «Агамемнон», древнегреческий текст и комментарий к нему на латинском языке Симона Карстена. Но здесь перед этими мальчишками нет нужды говорить о судьбе Атридов или о боли Электры, — Карло предпочитал эту вещь всем другим, — это было бы с его стороны такой же самоуверенностью, как если бы он вместо спряжения неправильного глагола начал воспевать Юлийские Альпы, виднеющиеся из школьного окна. Между прочим, кончилось тем, что он, возможно, и не напрямую, но все же сказал пару слов против религии, что могло быть расценено как черная неблагодарность по отношению к принявшим его на работу священникам, и могли возникнуть неприятности.
На мгновение он заглядывается на горы. Может быть, здорово было бы оказаться способным нацелить палец в сторону гор и показать их мальчишкам, счастлив тот, кто способен спеть песенку, когда его бреют. Но в классе он ведет себя безупречно. Однажды ученики изобразили на доске гаучо на коне, который набрасывает лассо на толстенный словарь древнегреческого языка, словарь Джемолля. «И что же ты произнес, когда вошел в класс и увидел все это? Ничего, посмотрел на доску и ничего не сказал».
Время от времени в учительской Энрико перебрасывается парой слов с Чеккутти, единственным кроме него светским преподавателем среди множества учителей в рясах. Он неплохой парень, даже симпатичный, всегда опаздывает и спешит, часто прибегает с не до конца проверенными ученическими заданиями, и тогда Энрико во время перемены помогает ему, тем более что для него не составляет труда тут же находить ошибки в древнегреческом или латинском. Если бы Чеккутти не изнурял себя бесконечными частными уроками, чтобы содержать семью, жену и троих детей, он мог бы исправлять задания спокойнее и чувствовать себя увереннее. Однако он действительно приятный человек и, несмотря на усталое и изнуренное лицо, может отпускать смешные шутки и сам заразительно смеяться, у него всегда находится, что рассказать, будто бы в его доме происходило больше событий, чем в Патагонии.
Иногда Чеккутти рассуждает о политике. Он ругает сквадристов[42], которые напоили касторкой и его двоюродного брата, и добавляет, что те, кто им платит и помогает, боятся запачкать собственные руки, а крупные аграрии и высшие государственные чиновники еще хуже них. Энрико соглашается, и потом для него эта κοινωνία κακών, шайка разбойников, не является сюрпризом, Карло и Платон давно его этому научили. В другой раз Чеккутти называет и пару заметных имен, их все должны знать только потому, что они часто мелькают в газетах. Но Энрико они ничего не говорят, ему кажется, что одного из них он где-то встречал, когда проходил мимо какой-то усадьбы, а может быть, это была фабрика, он не уверен, нельзя же знать всего на свете.
В один из вечеров Чеккутти пригласил его на ужин. Квартира была маленькой, одно из кресел поломано, потому что старший сын Марко играл в Троянскую войну и использовал его как колесницу в битве с ахейцами, а его брат Джорджо пронзал кресло копьем, то бишь метлой. На стене можно было различить выцветшую надпись: «Да здравствует Джованна», нарисованную братьями красной краской в день рождения сестры, и матери так и не удалось эту надпись стереть. Конечно, Энрико действовало на нервы то, что за столом разговаривали все одновременно, но говорили все же меньше обычного, и когда он возвращался домой, то долго ходил взад и вперед по пустынным улицам, прежде чем войти в дом и в тишине подняться по ступенькам.
Энрико тоже дает частные уроки и заставляет учеников дорого, слишком дорого платить за свой труд. Если кто-то не в состоянии платить, значит, он не может устраиваться, и ему не обязательно знать древнегреческий, чем меньше школяров, тем лучше. Потом он использует банкноты как книжные закладки и забывает про них, затерянных в книгах. Он перечитывает «Кратила» и «Теэтета» в тойбнеровском издании, их подарил ему Карло, и на них стоит его подпись, а также два издания «Убежденности и риторики», первое 1913 года под редакцией Владимире Аранджо-Руиса, флорентийского друга, и другое, опубликованное Эмилио, кузеном Карло, в 1922 году. Тот видел, как создавалась книга, когда Карло писал ее, готовясь к защите диплома во Флоренции. Обложка цвета слоновой кости обрамлена черным ободком, интенсивно черный цвет, выглядящий как мазки черной ночи, среди которой светлые виньетки нагромождаются друг на друга и вздыбливаются, как морские волны. На этих страницах произнесено решающее слово, дан диагноз болезни, разъедающей цивилизацию. Убежденность, говорит Карло, — это истинное обладание собственной жизнью и собственной личностью, способность переживать мгновение полностью, не принося его в жертву чему-либо, что еще придет или, как ты надеешься, вскоре придет, разрушая таким образом жизнь ожиданием, что она пройдет насколько возможно скорее. Но цивилизация — это история людей, они не способны жить убежденными, они воздвигают невероятно высокую стену риторики, создают социальную организацию знания и деятельности, чтобы скрыть от самих себя видение и осознание собственной пустоты. Энрико легко касается пальцем извилистых гребней этих штрихов, листает книгу, отмечает поля и окончания страниц, пишет какие-то заметки по-итальянски и по-немецки, также и между той или иной печатной строкой. На самом деле лучше бы ничего не писать, но если нельзя сделать ничего другого, то эти каракули являются наименее непристойным литературным жанром, наименьшей риторикой.
Настоящую книгу нужно писать только как великую книгу, то есть совсем по-иному. Вот как Карло, например. Два рассказика, что Энрико выбросил в мусорную корзину, это, конечно же, полная чушь. История любви в поддельной средневековой Гориции, и другая еще более нелепая новелла, действие которой разворачивается на Земмеринге, не говоря уж о приключениях с индейцами и охотниками на медведей. Не нужно было и жить среди настоящих индейцев, чтобы понять, из какой дряни все это сделано. Неудачные попытки отбили у него охоту продолжать в том же духе. Он описал как-то и свой сон: он на улице в Гориции, в трусах, две старухи ограбили его, в этом сне присутствовало также кафе Коммерчио. Банальность снов имеет такое же значение для психологов, как и для всех остальных, quia nesciunt, quae nesciunt, sibi scire videntur[43].
Энрико перелистывает и номер журнала «Конвеньо» от 1922 года, в нем статьи, написанные Карло и о самом Карло, помечает что-то карандашом. Он делает не слишком четкие пометки, чтобы потом можно было их легко стереть. Кому и чему улыбаются эти темные глаза? «Жизнь, — нацарапывает Энрико на обложке журнала, — это не благо, которым наслаждаются в то время, когда мучаются от боли. Это воля, желание, потребляющие бытие». «Не идти в будущее, — замечает он на странице 362, — идти в будущее равносильно смерти». Собрать себя в настоящем, очнуться от безумного и разрушительного сна воли. Как и Будда, Карло — великий пробудившийся.
Вечер опускается на Горицию, узкие улочки исчезают в сине-серых сумерках, ветер колотит рваную бумагу о мостовую.
Теперь ему не нравится темнота, она уже не та, что они видели прежде со своего чердака. Тьма опускалась на город, нежная и пустая, подобно раковине у твоего уха. Сейчас же это лишь черствый укус зимы. Но, может быть, следует заглушить в себе не только тщеславное стремление к успеху, но и любое желание, даже стремление к добру, что улыбается в этих темных глазах, даже потребность обладания ценностями, потому что любое существование преследует и сжигает настоящее… Почему именно он должен распутывать эти узлы, он же не любит головокружительных высот, ему больше нравиться лежать, растянувшись, и быть одному, покуривая сигареты где-нибудь у моря? Но и море — это уже слишком много, потому что оно возвращает его к великому обещанию счастья и глубокому исследованию смысла, которое, как и всякое исследование, убивает счастье. Нет, лучше уж земля, покоящаяся под ногами.
Это уже излишне. Карло не следовало давать ему увидеть то, чего он никогда не достигнет, но без чего так трудно жить. Энрико берет в руки номер «Ронды» того же года издания, пробегает страницы, посвященные Карло, пишет впопыхах фразу о «полном отречении, когда удается добиться отказа от любых ценностей». Но побеждается ли воля подобной аскезой или же только жестоким страданием вещей? Смерть слишком сходна с отречением, необходимым, чтобы победить ее. Энрико не боится смерти, он боится страха перед тем, что в один прекрасный день окажется раздавленным боязнью умереть.