Ежи Пильх - Безвозвратно утраченная леворукость
Чудо отрицательного времени
Воскресенье, а в особенности воскресное утро, было временем чудес, в воскресное утро Красное море расступалось перед народом Израиля, Белоснежка пробуждалась от мертвого сна, из гроба восставал Лазарь, расступался склон горы, и было видно золотое зарево сезама. Чудеса происходили с головокружительной быстротой, одно за другим.
Воскресная школа заканчивалась в пол-одиннадцатого, и тогда же начинался утренний сеанс в кино. Мы неслись сломя голову, развивая космические скорости, как десятилетия спустя Ежи Яжембский[28] на своем прославленном трабанте. Протестантский Молитвенный Дом и кинотеатр «Мечта» разделяло двести-триста шагов, и мы с Ежиком Чешляром достигали на этой трассе эффекта отрицательного времени, совершенно как Яжембский на трассе Голубятня — Ягеллонка[29]. Я знаю, что говорю, потому что ехал как-то раз с этим знатоком современной прозы из Голубятни до Ягеллонки. Мариан Сталя может подтвердить, он тоже ехал. Он тоже в начале восьмидесятых годов опрометчиво сел в зловещий трабант. Мы не должны были этого делать, не должны были садиться в машину Убийцы Пространства. Space-Killer — именно такая надпись красными буквами по-английски красовалась на черном капоте молодого ученого, и одно это должно было стать для нас предостережением. Лицо Яжембского, обычно необычайно неподвижное, в тот раз, когда он предлагал нам проехаться, было еще более, чем обычно, неподвижным, и это также могло дать нам повод задуматься, но не дало. Впрочем, что теперь говорить; мы сели в машину, мотор взревел — и архитектура Кракова взорвалась за нечеловечески грязными стеклами. Мы сели в машину, и нам удалось выжить. Мы сели под Голубятней без пяти пять и уже без семи пять были под Ягеллонкой. Мы были едва живы, а Яжембский, как и полагается Яжембскому, все это время оставался с лицом необычайно неподвижным и производил впечатление, которое он всегда, и по сей день производит, а именно, впечатление отмороженного изобретателя, так и не заметившего, что ему удалось преодолеть законы физики.
Чудо сверхсветовой скорости, чудо отрицательного времени было только вступлением к чудесам, воздушной беговой дорожкой, сверхъестественной аркой, соединяющей Библию с кинематографом. Иногда, впрочем, обходилось без сумасшедших скачек сломя голову. Все зависело оттого, какой ксендз читал проповедь. Ибо правила были таковы, что воскресная школа должна была заканчиваться одновременно с утренним богослужением. Если Слово Божие возвещал ксендз пастор Фишкал, все совпадало минута в минуту, а если на амвон поднимался ксендз пастор Франк, получалось хуже, потому что пастырь сей обладал в высшей степени неторопливой речью и сильной склонностью к мирским отступлениям. Тогда мы стояли за запертыми Марточкой Законоучительницей изнутри дверями Молитвенного Дома и сквозь толстое желтое мутное стекло бросали взгляды в направлении темной глыбы костела, медленно теряя веру. Но, как правило, прежде чем остатки христианского просвещения и уроков нашего реформатора Доктора Мартина Лютера успевали быть с ненавистью изгнанными из наших незрелых душ, в костеле раздавалась триумфальная финальная песнь, номер 816 в Сборнике религиозных песнопений Хечки: «Господи, благослови, / Милосердье прояви, / Обрати к нам лик свой, / Пусть нам светит свет Твой».
Прихожане всегда с особенным энтузиазмом пели последний псалом, я и сам до нынешнего дня питаю к этой старой песне особые чувства, ведь ее почти что бравурная мелодия ассоциируется у меня с состоянием огромного облегчения. Я знаю, что говорю, я не только воскресную школу посещал в глубоком детстве, а и богослужения в их полном, так сказать, масштабе. Прогрессивных лютеран, озаренных пониманием, что принуждать ребенка к участию в протестантском богослужении — преступление против человечности, всегда было мало, а среди моих досточтимых родственников и предков их не было вообще. Впрочем, что теперь говорить; итак, раздавалась финальная песнь, Марточка Законоучительница, которая как никто умела рассказывать о сотворении мира, открывала двери Молитвенного Дома, и мы неслись с Ежиком сломя голову в кино. «Сердцу дай покоя, / защити от зноя, — орали мы как ошалелые, — Дух Святой нас освети, / К Иисусу приведи!!.» — вопили мы, надрывая глотки, и бежали почище спринтеров, бережно неся в сердце трепетную, как пламя свечи, надежду, что старый Пильх, билетер и киномеханик в одном лице, снова будет вдрызг пьян и вместо сказок пустит что-нибудь для взрослых.
Сказки, в общем-то, тоже были ничего, но по сравнению с библейскими чудесами, о которых рассказывала Марточка, выглядели бледновато. С одной стороны, между воскрешением дочки Иаира или, скажем, Лазаря и воскресением Белоснежки просматривалась явная сюжетная перекличка. Но, с другой стороны, образ восстающего из гроба после четырех дней, смердящего и обвитого погребальными пеленами брата Марии и Марфы из Вифании, умершего к тому же будто по заказу Иисуса, который тянет с излечением больного (эта болезнь не к смерти, — говорит он торопящим его ученикам и лишь через два дня спешит придать полный блеск своему божественному искусству, чтобы уже не больного к здоровью, но мертвого к жизни возвратить), так вот, образ этот, эта последовательность образов, хоть и не показанная на экране, — а может, именно поэтому, — была бесконечно более драматичной. Ведь одно дело Иисус, осознающий свое всесилие и затяжкой времени достигающий эффекта небывалого напряжения, одно дело разлагающийся и, казалось бы, уже не подлежащий спасению труп в могильной пещере, и совсем другое — мультяшная спящая красавица в похожем на хрустальную ванну голливудском гробу.
Мы с Ежиком, несмотря на свой щенячий возраст, жаждали настоящих мужских переживаний, чудес из плоти и крови. Когда пьяный вусмерть киномеханик Пильх (до самоубийства ему оставалось три года) в алкогольном угаре пускал полнометражные сюжеты, когда на экране появлялись люди из плоти и крови — библейские рассказы из воскресной школы начинали оживать. И дело вовсе не в том, что мы представляли себе, например, Адама и Еву в заманчивой телесной оболочке Берта Ланкастера и Джины Лоллобриджиды. То есть, конечно, мы именно так их себе и представляли, хотя лично у меня эти представления проходили разные стадии, особенно видоизменялась праматерь Ева: поначалу она была действительно похожа на Джину Лоллобриджиду («Фанфан-Тюльпан»), потом на Клаудию Кардинале («Картуш»), пока в конце концов не остановилась на Еве Барток («Кармазинный пират» — тут, видимо, имело особое значение совпадение имен).
Однако не в образе было дело, а в душе. Не только искушенные в Писании лютеране знают, что в Книге Бытия (остановлюсь на этом примере, потому что, как я уже говорил, Марточка Законоучительница была особенно сильна в рассказах о сотворении мира и вообще в Ветхом Завете; сцены из Евангелия, разумеется, тоже шли неплохо, но, похоже, великая беззаветность веры парализовала в свое время ее повествовательные способности. По-настоящему эпического масштаба она достигала, рассказывая о Книгах Моисея), так вот, не только искушенные в Писании лютеране знают, что в Книге Бытия нет ни слова о любви между Адамом и Евой. Они, конечно, и выбора-то особого не имели, а любовь, у которой нет выбора, как правило, трудна, но даже об этой потенциально трудной любви в Библии нет и речи Сначала был Он, Адам, потом Она (в раю безымянная), потом они были вместе, сохраняя невинность, потом отведали запретный плод и невинность утратили, однако утрата невинности не привела к обретению любовного знания (напротив, они начали стыдиться — а любовники ведь не стыдятся), потом оказались изгнаны из рая, потом, как сказано в главе 4 Книги Бытия, «Адам познал Еву», и это все. Итого ноль чувств.
Чувства проникали на страницы Библии с экрана кинотеатра «Мечта», зал которого, по ошибке старого Пильха, озарялся какой-нибудь запретной историей. Ведь раз Адам и Ева становились в наших головах похожими, например, на Берта Ланкастера и Джину Лоллобриджиду, они должны были, так же как и их абсолютно случайные и, быть может, даже заслуживающие наказания актерские реинкарнации, находиться в таких же отношениях.
Даже если старый Пильх пускал какую-нибудь русскую военную или послевоенную дребедень (типа «Обретенного счастья»), то и там обычно бывали какие-то любовные линии, и хотя Василий с Машей вовсе не то же самое, что Берт с Джиной, но и эта соцреалистическая пара имела в себе что-то от Адама и Евы, она тоже от прародителей что-то заимствовала и что-то им давала. Что? Мы с Ежиком Чешляром этого не знали, мы даже не знали того, что наш сумасшедший бег от Молитвенного Дома до кинотеатра «Мечта» был в некотором смысле также и бегом от любовной абстракции к любовной конкретике, от библейской Агапе к кинематографическому Эросу. Но откуда нам было такое знать? В библейских книгах, которые мы тогда по воскресным утрам штудировали, об этом речи не было, а уж Марточка Законоучительница тем более на такие темы не распространялась. А письма апостола Павла мы только через несколько лет должны были изучать на подготовке к конфирмации.