Пьер Клоссовски - Бафомет
— Ты прожила девой! Девой ты и воскреснешь! — возопил он. — Тебе не место здесь, среди моих братьев! Если я оставлю тебя тут, на Святой Орден обрушится Господне проклятие!
— Как осмеливаешься ты напоминать мне о плотском существовании! — произрекла сфера, выстреливая высокими языками пламени прямо в очаг, так что начала плавиться сама металлическая эмблема. — Знай, что тысяч и тысяч тел, как мужских, так и женских, не хватило бы, чтобы исчерпать мою мощь!
Густые клубы пара неторопливыми извивами поднялись над камином. Наступило мгновение тишины: вдалеке пророкотал раскат грома, и вновь опустилось безмолвие. И вдруг скрежет по витражам, и, наконец, отскакивая от камней очага и от пепла, десятками, а потом и сотнями, обрушились градины.
Внезапно ночь прорезал звук рога. Разнеслись призывающие и приказывающие голоса. Во дворе откликнулся шум кавалькады и, сразу же, ржание коней.
В дверь зала постучали. Поскольку ничей голос не откликнулся, Сенешаль и два щитоносца вступили внутрь. Там они обнаружили вытянувшегося ничком на плитах пола Великого Магистра, а рядом с ним — отверстую и остывшую пасть Медного змия. Сене шаль осторожно дотронулся до его плеча. Великий Магистр приподнял голову:
— Сир Жак, только что прибыл Король и просит предоставить ему на несколько дней приют. Опять назревает бунт.
— Почему он каждый раз говорит о бунте, когда в насмешку у нас укрывается! — быстро поднимаясь, произнес сир Жак. — Хорошо! Отведите ему все правое крыло и северную башню. Немедленно доставьте к нему в комнату сундук с экю. Сколько их в пришедшем с Кипра?
— Две тысячи ливров! — прошептал Сенешаль.
— Добавьте туда то, что пришло из Лондона. Иначе он будет шнырять вокруг да около до самого дня Всех святых! Мы примем его с учтивостью и милосердием, но пусть они останутся настолько безмолвными и отчужденными, насколько сие возможно. Приготовьте все согласно ритуалу первой ступени. Ни в коем случае не включайте предвещающих вторую ступень знаков! Уберите ее эмблемы и замените их способными занять воображение образами. Если он будет задавать по этому поводу вопросы, вместо ответа просто бейте себя в грудь. Чем больше винишься, с тем большим пониманием качает он головой. Король полагает, что гарантии по-прежнему у него. Этого ему хватает.
Отпустив их, Великий Магистр направился к башне, прозываемой Башней Раздумий. В свое время там по его приказанию накануне процесса была замурована молельня. На его памяти он веки вечные не осматривал эту башню. В состоянии испущенного дыхания проскользнуть туда мог бы любой, от последнего холопа до Короля или Папы. Что никто туда не проникал, кроме, быть может, братьев, не вызывало в этом смысле сомнений, поскольку никакой отклик так и не выдал по сю пору, что кто-либо видел оставшееся внутри молельни. Несомненно, подобная осмотрительность была необходима всякий раз, когда Король возвещал о своем посещении. Иногда он просто-напросто появлялся, не предупредив о своем присутствии. С тех пор как его приняли в члены Братства, ему, под предлогом смирения, было дозволено, облачившись в рясу храмовника, смешиваться с толпой братьев. Он сохранил этот обычай, с еще большим коварством прибегая к нему в состоянии испущенного дыхания.
IIIВеликий Магистр сосредоточил все оставшееся в его дыхании от воли на этом далеком событии. Поддавшись продувавшему винтовую лестницу сквозняку, он восстановил на том же самом месте решение замуровать эту дверь, которое он некогда принял и довел до сведения Командора. Сцена, при которой он сам не присутствовал, представилась точно такой, какою позднее описал ее Командор, — и его охватило все то же отвращение, смешанное с любопытством.
Некогда, с жадностью дознаваясь ужаса, его любопытство не смогло превозмочь неприязни, теперь же оно освободилось от ушедшего в прошлое чувства отвращения. И вот ужас накатился на него сквозь камень, словно некий флюид: без малейших усилий он оказался внутри молельни.
Семь неопределенных масс из кольчуг, землистые формы и вездесущие волосяные нити, переплетенные с паутиной, пушистая поросль и бесцветная плесень полностью покрывали плиты пола. Серебристые переливы копошащихся насекомых перемежались полетом роя отсвечивающих изумрудом мух.
Но, обследуя пространство, он подумал, что его собственное сердце, растраченное столетия тому назад, снова возникло в самом средоточии воли и вновь начинает биться.
Под высокими арками свода, повиснув в пустоте, медленно вращалось вокруг своей оси совершенно обнаженное тело прекрасного отрока: глаза закрыты, свесившаяся голова покрыта пышной гривой черных волос, ниспадающей на хрупкие плечи изобильными локонами, — на шее обрывок веревки.
В своем вращении со всех сторон открывалась мертвенно-бледная кожа груди и живота, гладких боков и твердых ягодиц, совершенные очертания ног: без короткого и толстого фаллоса и пухлых тестикул его можно было бы принять за девушку; нежные руки все еще связаны за спиной.
Ни повешение отрока, ни обстоятельства им самим предписанной экзекуции не имели никакого отношения к тому, что вдруг побудило старого храмовника устремиться к предмету своего созерцания: юношеское тело скрывало в себе какую-то ложь. Оно казалось совсем другим по составу, нежели стены, нежели камни той старинной крепости, которая таила его здесь, с ее воздушным гарнизоном.
Великий Магистр размышлял, каким образом ему удалось различить осязаемую форму удавленного отрока. До сих пор он замечал лишь вихри испущенных дыханий; и, насколько его собственное, инквизитор-ствующее, в этом преуспевало, высвобождая от нечаянно обволакивающих их других дыханий, лишь по произволу своего собственного восприятия он приписывал им более или менее вероятные физиономии, оторванные от всех давным-давно исчезнувших обстоятельств. Каких только усилий не стоила ему тщетная скрупулезность, дабы подобное приписывание не затерялось в произвольности выдуваемых образов!
Ибо от него осталось только неусыпное воление, с которым случалось лишь то, искоренить что из своего умерщвленного тела у него некогда хватило сил. Теперь, когда по ту сторону праха ничто больше не угнетало отныне неисторгаемое дыхание, его воле, настойчиво преследующей себя в бегстве, в котором он лишь завихрялся вокруг самого себя, не удавалось более освободиться от собственного завихрения, пока он не встретит другую, не менее растерянную волю.
Потому-то он и согласился вернуться к обязанностям Великого Магистра и заботиться о спокойствии высшего круга, обводы которого познал благодаря своему отказу проникнуть когда-либо в ту область, где уже нет никаких кругов, где сам покой бессловесно вбирает в себя всякую волю: он знал его, и это было все, что он знал. Но он дожидался восстановления своего тела в грядущем веке и под этим предлогом продолжал блуждать среди воздушных течений сего Командорства Храма, того самого, где некогда был предан своим соперником, местным Командором, поддержавшим обвинения короля. За отсутствием тела, эти горделивые развалины, словно окольцованные тенью озлобленности, которая по ту сторону прощения обид доставляла ему чувство ориентации и как бы ось в вихре, каковым он стал, образовывали вместе со всем содержащимся в них временным населением ему место и оболочку, и сия сомнительная служба, принимая во внимание другие взвихренные воли, над коими он отправлял правосудие (тогда как он списывал на Филиппа и галликанскую Сорбонну, что ему самому оно казалось необоснованным), позволяла ему затягивать непостижимый покой: ибо он продолжал верить в значение имен со всем тем, что оное подразумевает (принцип противоречия, идентичность, ответственность и т. п.), как в причину кружащегося в вихре воздушного столба, посредством которого он перемещался подъемами и спусками или же осмотрительной поступью в своем собственном пространстве — стало быть, в достоинство дыхания, испустившегося в называниях как для того, чтобы себя основать, так и чтобы заложить основы, и таким образом он пытался провести обманчивое различие между своим собственным дыханием и всеми остальными и оттянуть, насколько удастся, смешение в едином Дыхании: но борьба эта оказывалась неравной не только из-за того, что некое истовое чаяние исходно посулило каждому дыханию блаженное смешение в едином Дыхании, но также и по той причине, что все дыхания, по мере того как их высвобождали распавшиеся тела, скапливались в одну неудержимую массу. Более или менее виновные в оживляемых ими в дольних телах, подвигаемых ими там в сторону порядка или беспорядка, они поднимались в Командорство, не различаясь ни в чем, кроме своей напряженности, так что невозможно было походя их беспристрастно рассортировать или приписать той или иной степени напряженности, более или менее слабой или неистовой, дыхания, исполненные злобы или порядочности, щедрости или скупости, качеств, родившихся из сокращения или растяжения телесных органов, когда дыхание нетерпеливо их осваивало, заблуждаясь вместе с ними касательно их общего происхождения, даже если оно и не ощущало тесноты своего вместилища. Если между оставленным телом и дыханием, чья вихрящаяся напряженность могла оказаться совершенно такою же и у любого другого дыхания, невозможно более было установить какое бы то ни было соотношение; и при всем том неистовство, умеренность или слабость каждой из этих напряженностей то и дело проистекали из совершенно противоположных телесных проявлений; как можно было избежать риска совершить несправедливость по отношению к рвению благочестивой души, чья манера вихриться в совершенстве походила здесь на повадки души, все еще распаленной преступлением? Как не обидеть чистое смирение, когда жмущееся к земле дыхание можно сравнить с раболепными поползновениями величайших в истории изменников; когда внешняя неподвижность у потолка какого-либо дыхания, некогда застывшего в созерцании высочайших сфер, ничем не отличается здесь от застойного и отвратительного, но тоже светящегося полотнища, внешне так и разящего каким-то расслабленным сластолюбием? Увы, внешне! И нужно было, чтобы оно не единожды отделилось от своего тела и, следовательно, не единожды его вновь обрело, дыхание, некогда получившее это повторное отторжение как дар распознавания духов!