Милорад Павич - Мушка
так адам и ева были изгнаны из рая
Пока я пишу это, мне кажется, что и я, как некогда Грубач, сижу в мрачном и глухом коридоре, слышу голоса, смех и ссоры из освещенных и невидимых мне залов, которые я различаю только по размерам топок, которые их обогревают. Я медленно блуждаю по сплетению коридоров от печки к печке, развожу огонь и шепчу из темноты свою историю кому-то, кого не знаю и никогда не увижу. Я не знаю, какие лица у тех, к кому я обращаюсь сквозь огонь и стену, не знаю ни их пола, ни возраста, ни намерений, ни причин, по которым они плачут, ссорятся или веселятся. Но я твердо знаю, что если они меня обнаружат, они дадут мне ребро от жареного вола, моей жене яблоко и изгонят из города, накинув мне на плечи лошадиную попону, на которой будет написано: «Так Адам и Ева были изгнаны из рая».
На рассвете Филипп закончил чтение. Ферета крепко спала. Заснул и он. Проснувшись, они с трудом вспомнили, где находятся и что с ними произошло. Позавтракали, поехали в аэропорт и улетели в Швейцарию. С собой они взяли только ночную рубашку, пижаму и зубные щетки. В Швейцарии у него был знакомый галерист.
Другое решение
«Я — Филипп Рубор, а это моя жена Ферета Су. Мы забронировали номер по телефону. И хотя мы художники, у вас в отеле работать не собираемся», — улыбнулся Филипп человеку за стойкой администратора одного женевского отеля.
В отеле они оставались совсем недолго, через три дня переселившись в прекрасную, правда небольшую, швейцарскую квартиру, которую для них подыскал один знакомый, соотечественник. В квартире был даже балкон с пышными белыми и красными цветами в ящиках вдоль перил, такие же цветы росли и на окнах. А еще там были два ветра. Ферета предпочитала думать, что теплый ветер дует из Африки, а холодный — с Альп.
Надо заметить, что Ферета и Филипп по-разному приняли Женеву. Точнее, Ферета вообще ее не приняла. В их скромной женевской квартире одну - единственную большую комнату (все остальные были совсем маленькими) Филипп сразу же после переезда превратил в мастерскую с двумя мольбертами. Они стояли каждый в своем углу, как скелеты огромных птиц. В квартире они нашли оставшийся от предыдущего жильца, а может и от хозяина, большой горшок с прелестным комнатным деревцем и две книги. Ферета все чаще делала кисти для акварели из своих волос, но все реже рисовала и писала; он же, как обычно, целые дни проводил за подрамником.
* * *
В одну из своих первых недель в Женеве, более или менее устроившись, они пригласили на обед того самого швейцарского галериста и приятеля - соотечественника, у которого в Женеве был дом, а в Италии, у подножия Альп, замок, где они не раз гостили. Галерист носил прозрачный сетчатый галстук и черную козлиную бородку, как две капли воды похожую на купированный хвост его пса, которого он привел с собой. Псу поставили под стол плошку с едой и миску с водой, но Ферета все время боялась, как бы зверь под скатертью не укусил ее за ногу, защищая свой обед.
— Я слышал, мадам тоже художник? — спросил галерист с улыбкой, которая никак не хотела появляться на его губах. Словно он и его губы не были союзниками.
Ферета изобразила на лице точно такую же улыбку, вместо ответа достала из сумочки губную помаду и в мгновение ока, прямо на салфетке рядом с супом, который они в этот момент ели, изобразила пейзаж, который назвала «Полдень в говяжьем бульоне». Сложила салфетку и вручила ее галеристу.
— You paint using the make up? How long will it last? — поинтересовался человек с собакой.
— Never mind, — сказала она едко и добавила: — It is for you.
И тут же поняла, что мужу дело портит, а себе не помогает. Она замолчала, решив до конца обеда не говорить больше ни слова. И, наклонившись, заставила себя погладить собаку под столом, возможно, определив этим развитие многих последующих событий.
* * *
Как-то вечером, после Рождества, сидя перед только что начатой картиной, Филипп спросил Ферету, почему она не купит аквариум с рыбками, такой же как дома.
— Но я не дома, — возразила она, — и если останусь здесь навсегда, это будет равносильно смерти, ведь я здесь чужая. Имей в виду, тебя это тоже касается! Борхес знал это, потому-то и приехал сюда умирать.
— Борхеса здесь нужно было переводить, а наши картины переводить не надо. Наши картины — это pret-a-porter.
А когда он позже спросил ее, почему она теперь так мало работает, Ферета ответила ему словами, которые стали решающими для дальнейшего течения их жизни:
— Прошу тебя, не задавай мне никаких вопросов. Особенно о работе. Когда мы с тобой познакомились, ты был для меня, да и не только для меня, настоящим богом живописи. Представь, что начинаешь чувствовать, когда божество просит у тебя совета. Ты не умеешь думать ни о чем, кроме живописи. А с меня довольно. У меня нет уверенности, что я рождена для искусства. Ты живешь для того, чтобы писать картины, я же пишу их, чтобы жить. Твоя жизнь это не вполне жизнь, твоя жизнь — это живопись. Тебе восемьдесят лет, ты болен, и мы навсегда упустили шанс красиво прожить свой век. А ведь могли бы, и я в свое время тебе об этом говорила, но ты меня не понимал. Теперь уже поздно. Кроме того, должна признаться, что я не могу работать в одной комнате с тобой. Я слышу каждую твою мысль, я не глядя знаю, какую краску ты собираешься нанести на холст. Более того, я вижу, как ты выискиваешь эти самые краски у природы и копишь в своей памяти. А я? Длина наших волн, или их частота, в этой комнате не совпадают, они создают друг для друга помехи. Я чувствую себя любительским радиоприемником, который пытается настроиться на частоту CNN. Короче говоря, я хочу жить, а не играть в искусство.
— Это просто означает, что я тебе уже не нужен. Ни я, ни мои картины.
— Прошу тебя, о живописи больше ни слова. Она - то нас сюда и завела. Похоже, что люди искусства в начале и конце жизненного пути сталкиваются с одними и теми же проблемами. Восход славы и ее закат очень похожи. Поэтому мы с тобой находимся в чертовски одинаковом положении. Разница только в деньгах, которые продолжают течь к тебе по какой - то инерции.
— Может быть, она заслуженная, эта инерция? Если хочешь, давай пригласим твою дочь Гею пожить с нами.
— Гея ко всему этому не имеет никакого отношения. Она приедет к нам, но потом сразу же вернется домой, к отцу, ее место там. Но ты не бойся, я тебя не брошу. Мы действительно оказались на распутье, перед нами лежат две дороги. И я уже решила, какую выбрать. Пусть это отравит нашу жизнь, но я тебя не покину.
Так Ферета Су осталась в Женеве с Филиппом Рубором. Чтобы искать свою завтрашнюю дорогу.
Deja vu
Иногда от нечего делать, для смеха, с отчаяния или в шутку Ферета и Филипп начинали игру, которую называли «пустой язык». Например, он вдруг ни с того ни с сего выпаливал:
— Ну ты и сама понимаешь, вот тут я хотел сказать…
А она:
— Ну да, само собой…
На что он, если в голову не приходило ничего лучше, отвечал:
— Вот тебе и раз… Ты смотри!
Тогда она добавляла, чтобы продолжить игру:
— Ну вообще!
— Жуть, скажи!
— И точка! Да о чем тут говорить. Прямо помираешь со смеху!
— А вот потом, хотя, конечно, может быть, и правда!
Так вот, Ферете иногда казалось, что большинство картин, которые появлялись на свет в окружающем их мире, представляют собой нечто похожее на такой вот «пустой язык», на полый стручок без бобов. А вот если к этим полотнам добавить бобы, иными словами, то, чего им не хватает, вроде дуновения ветра, или же вдохнуть в них немного запаха, эти дивные мертвые бабочки могли бы вдруг ожить и взлететь…
Ферете откуда-то было известно, что именно нужно добавить, чтобы этого добиться. Чтобы взлететь.
Путешествуя как-то по интернету в поисках новинок актуального искусства, Ферета вдруг заметила, что смеется. Обычно она пускалась в такое плавание по Сети для развлечения, а иногда из любопытства. Но сейчас она вдруг почувствовала нечто иное. Перед ней неожиданно открылась невероятная возможность. Самые разные полотна самых разных художников можно было легко наполнить новым содержанием (она поняла это благодаря игре в «пустой язык»). Два-три профессиональных штриха или мазка — и пейзажи, портреты, марины часто неизвестных ей живописцев могли буквально преобразиться.
Стать бобами в стручке. Получить возможность взлететь. Она видела, знала, как этого добиться, даже могла представить такие слегка измененные, улучшенные, наконец-то по-настоящему прекрасные полотна собранными в галерее современной живописи. Поэтому она и засмеялась.
Такие «подправленные», как она их называла, картины все больше занимали ее воображение. Наконец она увеличила одну из них — это был вид на залив Балтийского моря работы какого-то бельгийца — и воспроизвела сначала в виде открытки десять на восемь сантиметров. Открытка стала для нее чем-то вроде эскиза. Потом картину в ее натуральную величину, метр на восемьдесят сантиметров, она с помощью проектора перенесла на холст такого же размера и поместила на свой мольберт. После этого к основе, которой служил оригинал, она добавила свои исправления, если это можно так назвать. Когда Филипп спросил ее, чем она занимается, она ответила, что пока не знает, и переселила свой мольберт в маленькую комнату возле лестницы. «Я же тебя ни о чем не спрашиваю, когда ты работаешь», — бросила она мужу.