Богомил Райнов - Странное это ремесло
— Не дойти тебе до Парижа, заблудишься, — отговаривал его я.
— Не заблужусь, — твердил он.
— А высоченная ограда? А собаки?
— Я все обдумал, не бойся. Хочешь — давай вместе.
— Не хочу.
Честно говоря, я хотел. Очень хотел убежать из этой мрачной глуши, обрамленной тонущими в тумане серыми силуэтами высоких деревьев, избавиться от нудных уроков в темных, стылых классах, от дурацкого торопливого шепота «Же ву салю, Мари, плен дю грас», от бессмысленных шаганий на ходулях по скользкому булыжнику в узком, тесном дворе, от запаха карболки и гноя. Очень, очень хотел этого, но достаточно было представить себе огорченное мамино лицо, упрек в ее глазах, чтобы отнести страстное это желание в графу несбыточных мечтаний.
А Петерчо и впрямь убежал, несмотря на собак и высокую ограду, так что я опять остался без единого друга. Но здесь меня хоть не избивали, вообще не удостаивали внимания, каждый был поглощен собственными бедами. Уныние, угнетенность, царившие в этой каменной темнице, не располагали даже к дракам. Только староста класса применял по отношению ко мне невинное наказание — возможно, не столько из желания помучить, сколько для того, чтобы научить уму-разуму.
За обедом и ужином на каждый стол ставили бутылку вина и бутылку с водой. По уставу разливал их содержимое по стаканам староста, и все пили вино, разбавленное водой. Я в первый же день попросил одной воды, но староста, не слушая, подлил мне и вина.
— Мне не надо вина, мне только воды, — настаивал я.
— Пей, что дают! — разозлился он. — Как все, так и ты.
Мне оставалось покориться или не пить вовсе. Я выбрал последнее. Можно было, конечно, пожаловаться воспитателю, но это означало бы прослыть ябедой и, вероятно, заработать вечером, в дортуаре, несколько пинков.
С того дня староста каждый раз, не спрашивая, наливал мне вина и воды, причем даже больше вина, чем воды, и зорко следил, сломится ли мое упорство, одержит ли верх жажда. Началось как бы состязание в выносливости, забавлявшее всех апостолов за столом, кроме меня, которого вечно терзала жажда. Выйдя из столовой, я тоже не мог ничем смочить горло, ведь мы всегда ходили строем. Затем полагался часовой отдых в дортуаре, и только когда мы потом вставали с постели и шли умываться, мне наконец удавалось утолить жажду.
Я не любил вина, но бастовал я не поэтому и даже не из природного упрямства, которого мне всегда хватало. Причина заключалась в том, что произошло за несколько месяцев до моего поступления в Сен-Николя.
Из финансовых соображений мы к тому времени уже оставили квартиру на улице Эколь и сняли значительно менее уютную, но зато более дешевую где-то на улице Ла Мот Пике Грюнель. Помню, совсем рядом была подземка, которая здесь выходила на поверхность, и поезд так оглушительно громыхал по высокому мосту, что весь дом ходил ходуном. Как-то вечером отцу надо было идти в гости, а маме пришлось остаться со мной, потому что я уже готов был разрыдаться. С самых ранних лет я болезненно переживал разлуку с матерью; даже днем, когда ей нужно было куда-то пойти, она прибегала ко всяческим уловкам, чтобы уйти незаметно. На этот раз она осталась дома, и я спокойно уснул, но, проснувшись ночью, увидел, что она не ложилась, сидит и плачет. Я спросил, отчего она плачет, но она только обняла меня, прижала к себе, я продолжал расспрашивать, она все плакала, а потом, справившись с собой, прошептала:
— Обещай, что никогда не будешь пить… Ты ведь никогда не будешь пить, правда?
Я принялся уверять ее, что никогда, никогда пить не буду, и был при этом совершенно искренен, не подозревая, сколько мне предстоит выпить впоследствии и сколько раз я нарушу свое искреннейшее детское обещание.
Проходил час за часом, и мамина тревога все росла — и потому, что кварталов котором мы поселились, имел дурную славу, и потому, что она знала: начав пить, отец не умеет остановиться; и еще потому, что, когда волнуешься за кого-нибудь, чего только ни приходит в голову.
Отец вернулся на заре и был в состоянии лишь рухнуть на кушетку, так что объяснения были отложены — впрочем, никаких объяснений и не было: в подобных случаях между отцом и матерью воцарялось лишь молчание, тягостное молчание, которое, к счастью, длилось недолго.
Но та тревожная ночь и мамины слезы мне запомнились, и если я впоследствии нарушил слово, то не из-за короткой памяти, а по слабости характера. Однако это произошло много лет спустя, а в том невинном возрасте и в той мрачной темнице-лицее я был еще не настолько умен, чтобы плевать на свои обещания, мне даже в голову не приходило взять в руки стакан вина и утолить жажду ценой клятвопреступления.
Медленно, монотонно тянулись сырые осенние и зимние дни, с туманами и моросящим дождем, с тоскливым колокольным звоном, призывавшим к заутрене, с вгоняющим в сон шептанием молитв и невыносимым гнетом одиночества. Моя холодная тюрьма казалась мне тогда незаслуженной карой, но позже я думал о ней просто как об испытании, причем даже полезном испытании — ведь раньше я на секунду не мог отойти от мамы, а мне было суждено вскоре потерять ее навсегда; ведь раньше одиночество было для меня равносильно страданию, а следовало привыкнуть и к нему, ибо мне предстояли еще многие годы одиночества.
Наконец подошли каникулы, этот долгий праздник, несколько омрачаемый лишь мыслью о неизбежном возвращении в пансион. Но оно не было неизбежным. Двумя месяцами позже мы отправились назад, в Пловдив.
* * *
И вот спустя более двух десятков лет я опять ехал в этот город. Но теперь мне уже было известно, что Лувр — не хрустальный дворец, а Эйфелева башня — не из золота, и вообще когда ничего особенного не ждешь, то и не разочаровываешься. Может быть — помимо всего прочего — я потому и полюбил Париж, что ничего особенного от него не ждал.
Я не назову этот город роскошным, великолепным, чарующим, увлекательным и так далее — все эти эпитеты так истерты, что от них просто мутит. Не назову его и Единственным, Неповторимым — каждый город по-своему единственный и неповторимый, причем это не обязательно делает его привлекательным. Я с отвращением думаю о возможности влиться в хор псалмопевцев, и без того достаточно громкий и многочисленный. Из каждых двух беллетристов, побывавших проездом в Париже, по меньшей мере один увековечил его в своих творениях. Из каждых трех поэтов по меньшей мере двое посвятили ему поэму или стихи. Что касается сочинителей песен, тут производительность побивает все рекорды. Издавна и многократно воспеты парижские крыши, парижские мансарды, парижские мосты, парижские влюбленные, парижские женщины, парижские гамены (а может, и старики, тут я не уверен), Большие бульвары, маленькие кафе, левый берег Сены и правый, парижские ночи и, разумеется, дни, не говоря уж о всех прочих достопримечательностях как исторического, так и местного значения — от Нотр-Дам до Сакре-Кер и от Монмартра до Менильмонтана.
Таким образом, эта тема полностью подогнана под шаблон, пережевана, обслюнявлена и вообще исчерпана. И лучше сразу отказаться от нее хотя бы как от темы для художественного творчества и рассмотреть под углом зрения более прозаическим или, если угодно, более субъективным — с точки зрения одной мании.
Что же касается общей оценки, она тем сложнее, чем более разноликим предстает перед вами этот город. За семь лет я имел возможность изучать его со всех точек зрения, в том числе и прозаической, и той, маниакальной, и все еще не считаю себя вправе дать ему оценку. Возможно, это произойдет в какой-то моей следующей жизни.
Должно быть, чары Парижа состоят, в частности, и в том, что он таит в себе самые различные вещи, способные привлечь самых разных людей. Латинский квартал — средоточие молодежи и Монпарнас — средоточие иностранцев; Елисейские поля и площадь Оперы с вереницами роскошных витрин, улицы Риволи и Себастополь с нагромождением уцененных товаров; Монмартр — средоточие проституток и Сен-Жермен де Пре — средоточие интеллектуалов (в силу парадокса квартал проституток здесь иногда становится кварталом интеллектуалов и наоборот), старинные богатые особняки 16-го округа и нищенское столпотворение на рынках Сент-Уэна; Булонский и Венсенский лес — оазисы зелени и покоя и предельный разгул децибелов на перекрестках улиц Ришелье-Друо и Барбес-Рошшуар; наконец, Париж музеев и Париж Автомобильной выставки, Париж изящных искусств и Париж Выставки бытовой техники — если в этом городе, конгломерате двадцати различных городов, в этой мешанине мод и вкусов, былого и настоящего кто-либо все же не сумеет найти себе занятие и развлечение, то это значит, что он поистине непомерно привередлив.
Был конец марта 1953 года. В Софии еще стояла зима, а здесь, в Париже, сухие тротуары были освещены унылым солнцем, и за столиками перед кафе было полно народу. Уличные афиши оповещали о новинках Кристиана Диора и Жака Фата, на набережных молодежь выводила масляной краской «Мир Вьетнаму», «Американцы — домой!» На эстраде была в моде певица Лин Рено со своей песенкой «Я от тебя без ума», на Елисейских полях шли фильмы с участием Мартин Кароль, в живописи говорили о Лоржу и Вийоне — город славил кумиров этого сезона, которые через год-два будут им вышвырнуты на свалку забвения.