Роман Кофман - Повести
А происходит вот что: верховные маньяки как взмахнут рукавом, да как крикнут волшебные слова (для них, для волшебных, у Шикльгрубера всегда найдется свой Жданов, а у Джугашвили — свой Геббельс)!.. И вот уже неисчислимые стада молодых и всяких мужчин идут умирать, а Иван из-под Тюмени уже знает доподлинно, что Иоганн из Дортмунда — его личный непрощаемый враг, что им двоим на земле места нет, и один из них обязан умереть, а то и оба.
А главные, те, кто поссорились, укрылись за каменными стенами и зыркают из узких бойниц острым ястребиным глазом, подсчитывая, сколько убито, сколько еще осталось.
Что все это означает? А то, что и я, и вы, и все человечество безнадежно застряло в низшей стадии развития — в отличие от растений и животных: в них-то инстинкт самосохранения вмонтирован изначально. И поскольку люди ничему не учатся, а бьются той же головой о ту же стену, стало быть, низшая стадия развития — она же и высшая. Дальше — то, что раньше.
Это означает нечто большее: если Земля и люди на Земле — первый эксперимент Бога, то — не будем кривить душой — опыт провален.
Впрочем, не все так уныло в человеческой популяции. С годами меняется эстетика ритуалов. К примеру, боевые ганцы первобытных времен эволюционировали в военные парады на главных площадях племенных стойбищ. Воины теперь не гремят черепами врагов: убийство перестало быть штучной ручной работой и давно превратилось в массовую мужскую забаву.
А орудия убийства — главное, над чем колдуют самые умные люди в очках, — ах, как они изменились!
Я стою на киевском асфальте, который дрожит от ползущих в строгом порядке железных убивалок. Передо мной — худощавый мужчина в нарядном светлом костюме, на плечах у него — дочка, на дочке по случаю праздника — огромный бант. Он настолько велик, этот розовый бант, что кажется, будто не его нацепили на девочку, а, наоборот, девочку подвесили к банту. К тому же он мешает ей рассматривать лица погонщиков этих изрыгающих черный дым чудовищ. Мужчина что-то поясняет дочке, из-за рычания убивалок я текст не слышу, но, думаю, он такой: «Вот эта штука, доченька, может убить пятьсот человек; эта, к сожалению, только пару десятков, а вот этой, если повезет, можно убить и тысяч десять! Помаши дяде ручкой!»
А перед тем, как поползли убивалки, прошли шеренгами физически созревшие молодые люди, которых вожди племени выращивают на убой. Набедренные повязки вышли из моды, но боевая раскраска осталась — как памятка матерям: эти, в зеленом, умрут в поле, те, что в синем — в небе, а бело-голубые — в море.
С кем собрались воевать доблестные украинские полководцы? С Турцией? Молдовой? Может, с Россией — тоже красивый вариант! Ах, нет? Тогда незачем с угрюмым видом мастерить этот начищенный до блеска железный хлам!
Угомонимся, отряхнемся и вернемся в свое естественное состояние: наденем набедренные повязки, проденем в ноздри недорогие кольца... А вот и рота барабанщиков появилась! И правильно: какие боевые танцы без барабанов?..
...Нет, все-таки, видимо, будем воевать с Россией: у них одновременно с нашим вон какой парад — и дым погуще, и барабаны погромче...
40.
— Пан Свитек, вы не знаете, почему застрелился этот Раабе?
— Откуда мне знать, господин Фрумкис? Обычно все новости мы узнаем от вас...
— Говорят, его жена спит с комендантом...
— А с кем сучке спать, как не с кобелем?
— Тише, пан Свитек, ради бога...
— Мне плевать на них... Тем более, что я плюю кровью.
— А может быть, ему помог сам комендант? Мне говорили, будто слышали какой-то шум — вроде ссоры... Как вы думаете, пан Свитек?
— Если вы все знаете, зачем спрашивать? Мне все равно, кто из них жив, кто мертв, потому что я-то уже мертв. Я притворяюсь живым. Хочется дотянуть до концерта: кто будет играть на литаврах, если я подведу?
— Да, я вижу, у вас синие губы... А все-таки, спала жена этого Раабе с комендантом или нет?
— Фрумкис, боюсь, вы сдохнете, не узнав главную тайну жизни... Поэтому советую: пойдите и спросите у этого пса со свастикой: он существо деликатное, совестливое, а вы со своими седыми космами похожи на господа бога — он вам все и расскажет...
— Пан Свитек, раз вы шутите, значит, вы еще продержитесь. Мне это не суждено... Ну, в общем...
— Нет, Фрумкис, у вас дела получше. Вас на земле держит любопытство. Вы-то женаты были?
— Был, пан Свитек, был...
— Ну и что? Все было хорошо?
— Не очень. Моя жена спала с дирижером.
— Вот и надо было застрелиться... Ах, нет — вы бы не узнали, почему застрелился Раабе.
— А почему, как вы думаете, пан Свитек?
— Фрумкис, идите..............
41.
— Господин генеральмузикдиректор, я положу диктофон вот здесь, вам будет удобно? Прекрасно! Вы, я знаю, не любите говорить громко — не беспокойтесь, микрофон очень чувствителен.
— У вас в Германии все очень чувствительное, господин....?
— ....
— Русские корни?
— Совсем нет, Мой отец был горячий поклонник Святослава Рихтера, а мать — Маурицио Поллини. Переспорить друг друга они не могли, поэтому я Маурицио-Святослав. Но я представился «Святослав» — надеюсь, вам так будет приятнее...
— Ваши родители — музыканты?
— О, нет! Отец — водитель автобуса, а мать — социальный работник... Господин генеральмузикдиректор, кто у кого берет интервью?
— Да, да, простите. Первый вопрос.
— Завтра вы со своим оркестром летите в Японию. То, что вы везете туда Бетховена — это понятно. То, что гастроли завершаются 9-й симфонией — тоже предсказуемо. Но почему вы во всех городах... кстати, сколько их всего?
— Токио, Осака, Нагоя, Ниигата и Саппоро — пять.
— Так вот, почему вы повсюду играете наименее эффектную «Пасторальную» ? Что за выбор?
— Дорой Маурицио-Святослав, мы будем говорить серьезно или прогнозировать продолжительность аплодисментов?
— Маэстро, нашим радиослушателям будут интересны любые ваши соображения... Кстати, вы до сих пор ее не сыграли в нашем зале, для публики, которая, надеюсь, стала для вас родной...
— Видите ли, у меня к этой симфонии особое отношение. Я мечтаю ее сыграть в этом городе, на родине автора, и обязательно это сделаю. Чуть позже. Хотелось бы, чтобы автор остался доволен.
— Возможно, я ошибаюсь, но у меня возникает подозрение, что вы Шестой симфонии побаиваетесь. Извините, если не так...
— Что ж, тогда я скажу, что нахожу Шестую не менее, а может, и более значительной, нежели Девятая!
— То есть, если я правильно расслышал, «Пасторальная» значительней, чем Девятая? С ее великим финалом?
— Хорошо, слово «значительная» мне тоже не нравится... Как бы вам объяснить? Все дело в том, что Девятая обращена к людям, а в Шестой мы общаемся с природой. Но природа больше людей; мы — крошечные и не самые привлекательные ее частички, и все наши рефлексии, метания и философствования — ничто по сравнению с молчанием или голосами природы. Я сказал что-то новое?
— Вы сказали прекрасно, но могу ли я попросить вас говорить чуть погромче — в записи могут быть пробелы... И все же, знаменитый хоровой призыв «Обнимитесь, миллионы!» в исполнении трехсот или четырехсот человек — сравним ли он с финалом Шестой, где одинокий пастух играет на своем рожке? Для, простите, коров?
— Молодой человек, результат-то разный! Этот замечательный наивный призыв уже двести лет звучит впустую! Миллионы все более разъединяются, а коровы, кстати, наоборот!
— Маэстро, я уверен, что ваш ответ не оставит радиослушателей равнодушными... Вы сейчас говорите как исполнитель или слушатель?
— Как слушатель. Еще раз признаюсь, что голос одинокого рожка способен мне сказать больше, чем четыреста человек, даже если они поют очень громко.
— Благодарю вас, господин генеральмузикдиректор, и желаю большого успеха в Японии. Я знаю, японцы умеют слушать одинокие голоса и тишину.
42.
— А знаете ли вы, маэстро, что за пультом этого оркестра стоял Рихард Штраус? — Гюнтер Гросс, насквозь больной одутловатый ветеран с неестественно выпуклым животом, неожиданно тонкой шеей и еще более неожиданной детской улыбкой, любит говорить мне приятности. — А теперь вот стоите вы! — он радостно смеется, будто совершив открытие для себя самого.
Распахнутый по-детски смех переходи в стон: Гюнтеру пересадили печень, и с ней, чужой, что-то не ладится. Громко стеная, он медленно опускается в плетеное кресло у столика, выставленного на солнышко хозяином греческого ресторана. В доме напротив Оперы три ресторана: турецкий, греческий и китайский, но мы предпочитаем греческий — за нетривиальное радушие, обязательную стопочку узо и, может быть, за то, что хозяин разносит блюда наравне с официантами.