Поль Констан - Откровенность за откровенность
— А это что еще такое? — спросила Бабетта, показывая на пластмассовую коробку, в которой опять шумно завозился зверек.
— Крыса! — с вызовом ответила Глория.
Бабетта поправила очки и нагнулась:
Почему ты говоришь: крыса, это же тушканчик, в Алжире они тоже были. Крыса или тушканчик — Глория не видела разницы.
— Есть разница, — возразила Бабетта, — если ты говоришь: крыса, — значит, тебе противно, а если говоришь: тушканчик, то — не только признаешь его видовую принадлежность, но и ставишь всех в известность, что у тебя живет кенгуру в миниатюре.
Глория закусила удила. Она сказала: крыса, — и не станет говорить про черное, что это белое. На черта ей сдался Бабеттин алжирский тушканчик или какой-то там тити-маус, которого впаривал ей продавец, потому что якобы все дети сейчас хотят только тити-мауса. Это — крыса, и, надо сказать, крыса чертовски противная, с мерзким голым хвостом. И в конце концов, ей надоело, что Бабетта придирается к каждому слову. Она сыта по горло кошмарной эпохой, которая линчевала, травила, истребляла, зато от грубых слов воротила нос, стерилизовала язык и свела его к лексике маркетинга.
— Хватит, хватит, — простонала Бабетта.
— Сейчас в мире, — не унималась Глория, — на одного человека приходится десять крыс. А скоро будет сто; а со временем, когда слово перестанет существовать, каждым из нас будет распоряжаться тысяча крыс. Мы станем их рабами, а называть их будем Господами, потому что Крысами мы их называть не сможем.
— Хватит, хватит, — повторила Бабетта.
— Ну, знаешь! — рявкнула Глория. — Прекрати, наконец, затыкать мне рот! Я еще у себя дома, на своей кухне, понятно? Я имею право делать, что хочу, и говорить, что хочу. — И продолжала как ни в чем не бывало распространяться насчет общества, которое уже не может изъясняться без кавычек, потому что боится слишком веских мыслей, слишком четких понятий, слишком конкретных слов. Широко расставив локти, поднимая указательные пальцы, она расхаживала по кухне враскачку, словно грузная серая чайка.
— …Ни один студент теперь слова не скажет, не извинившись заранее — вот так, двумя пальчиками, ни один интеллектуал не возьмется утверждать что бы то ни было по телевидению, не показав зрителям этим магическим знаком, что он ни при чем, — и Глория цепляла воздух жестом, в котором ошеломленная Аврора узнала изображенные на пальцах кавычки.
— Тебе бы самой не помешало ставить их кое-где, и в твоей жизни, и в твоих опусах, — холодно осадила ее Бабетта и тоже зацепила пустоту справа и слева от своего опухшего лица.
Глория не нашлась что ответить, а она, пользуясь паузой, заметила: — Что-то твоя крыса беспокоится. Ты давала ей пить?
— Тьфу ты! — плюнула Глория, обнаружив, что поилка пуста.
Она заспешила к раковине, туда, где стояла у окна Аврора и смотрела на улицу. К баптистской часовне одна за другой подъезжали машины. Какие-то мужчины наполняли водой надувной бассейн и расстилали на траве зеленый ковер искусственного газона. Каждое их движение искрилось на свету — словно сеятели разбрасывали солнечные зерна.
— Это к мессе, — объяснила Глория, наливая в корытце воду для крысы.
Зазвонил телефон, и Аврора слегка вздрогнула. Она чувствовала себя здесь так далеко от всего мира, в этой огромной стране, в этом замечательном университете и особенно в этом наглухо закрытом доме, который только одним глазом глядел на улицу, одним окном над раковиной, окутанным нейлоновыми занавесочками в воланах и оборках с маленькими бантиками. Кто может разыскивать меня здесь? Какому неотложному делу, какой беде удалось бы пробиться сквозь этот ватный слой, заглушавший все шумы внешнего мира и уж тем более Франции, которой, если смотреть отсюда, и вовсе не было на свете? Она вспомнила: ЗООПАРК. Наконец-то! — подумалось ей.
— Это Горацио, — сказала Глория Бабетте, а та в ответ так энергично замотала головой, отказываясь взять трубку, что Аврора было решила, что звонит Летчик, но тут же вспомнила, кто такой Горацио — секретарь Бабетты. Получилась игра в испорченный телефон: Бабетта делала посреднице-Глории знаки, быстро и нервно жестикулируя, потому что сегодня утром она была очень зла на своего секретаря.
— Ты должен подъехать к дому ровно в одиннадцать, — переводила Глория, не сводя глаз с Бабетты, — да, самое позднее, самолет в двенадцать… Нет, регистрировать багаж она не будет… Не забудь, что ее компьютер у тебя… У тебя, у тебя, и папки с материалами тоже… Нет, папки нельзя сдавать в багаж, это у нее единственный экземпляр… Ничего, не надорвешься! Как она? Сам увидишь. Нет, она не передает тебе привет. — И внезапно ее легкий, даже игривый тон сменился властным: — Позови-ка мне ЭТОГО! — Кого — этого? — Да Бабилу, кого же еще, как будто я не знаю, что он провел ночь с тобой! — ОН СПИТ! — Так разбуди его!
— Он спит, — сообщила Глория женщинам в кухне, — он спит, — повторяла она, заполняя долгую паузу, пока Горацио будил Бабилу, убеждал его подойти и поговорить с начальницей, втолковывал, что если скандала не миновать, так уж лучше по телефону, будет орать слишком громко — можно просто отставить трубку от уха, пускай себе разоряется в пустоту. Черт, всю плешь уже проела, карга старая! — простонал Бабилу, но трубку взял.
— Этот говнюк еще дрыхнет, а ведь он сейчас должен везти в аэропорт канадцев! — негодовала Глория. Теперь она походила на разъяренную куницу: глаза сузились от злости, подбородок вздрагивал, губы сжались. Ее грузное тело покачивалось, перенося тяжесть с ноги на ногу. — Видеть его не могу, видеть не могу, — жаловалась она.
— С праздником, — проворковал в трубку Бабилу самым радостным голосом, на какой был способен. — С праздником, Христос воскрес.
Глория стала густо-фиолетовой.
После каждого симпозиума у Глории и Бабилу едва не доходило до разрыва: отношения их становились чем дальше, тем напряженнее, а объяснялось это отчасти тем, что Бабилу пользовался Мидлвэйским научным форумом, чтобы дать выход своей избыточной сексуальности, и не упускал ни единой возможности из тех, что предоставляются на подобной тусовке — успевал и со зрелыми, влиятельными женщинами, и с приятными молодыми людьми. Феминистское действо он превращал в праздник самца и с таким удовольствием, так весело, так доброжелательно предавался своим любовным экзерсисам, что разбавлял окружающую серьезность, глубокомыслие и пуританский дух. Выходило, что у симпозиума две стороны: Глория руководила действием на сцене, но закулисные представления Бабилу были куда забавнее.
Глория впервые услышала о Бабилу на приеме у своего гинеколога, в кресле, с ногами в подколенниках и зеркалом во влагалище. Гинекологиня жаловалась на своего сына: он изучал китайскую архитектуру, потом исландскую музыку, а теперь вот хочет заняться французским. По тону врача Глория поняла, что французский представлял в ее глазах если и не полную деградацию в сравнении с двумя вышеупомянутыми предметами, то, во всяком случае, повод для материнского горя, ибо приходилось наконец признать, что из сына не выйдет ничего путного. Лежа на спине с задранными ногами, Глория ринулась на защиту французского с таким пылом, что гинекологиню одолели сомнения, и она даже оторвалась от кольпоскопа, чтобы посмотреть в лицо Глории, возражая против ее доводов.
— А «феминин стадиз»? — спросила Глория, с усилием приподняв верхнюю часть тела.
— Пф! — фыркнула гинекологиня и снова склонилась к кольпоскопу.
— А франкофония? — добила ее Глория, тяжело откинувшись на спину. Пусть-ка попробует отрицать, что французскому принадлежит будущее!
— Ну, раз вы говорите… — сдалась та.
— Вы не могли бы его вынуть? — попросила Глория, показывая на зеркало.
— Ох, совсем из головы вон! — извинилась гинекологиня.
В каком-то смысле Глория в тот день родила Бабилу.
Сказать, что она пришла в восторг, когда белобрысый коротышка, который отзывался на кличку Бабилу, явился, сославшись на гинекологиню, к ней в кабинет, было бы преувеличением. Она обнаружила, что не все гомосексуалисты — красавцы, а ведь в этом сложившемся представлении ей никогда не приходило в голову усомниться. Связывая красоту мужчины с гомосексуальными наклонностями, Глория не подпускала к себе тех, что ей по-настоящему нравились и благоразумно остановилась на Механике с его весьма средними эстетическими данными. С этого разочарования началась ее неприязнь к Бабилу, которая усилилась, когда она поняла еще кое-что: душа и сердце, вопреки ее изначальной теории, не компенсировали недостатков внешности — наоборот, полностью им соответствовали, а это уже называется перебор. Бабилу был еще безобразнее морально, чем физически. Итак, Глория пустила врага в свой стан, но почему-то не спешила от него избавиться: он был ей нужен, чтобы распалять подспудную ярость, без которой она не могла работать, как мотор без топлива. Она постоянно злилась на Бабилу, помыкала им — а он не очень-то и сопротивлялся, — и другие ее сотрудники с его появлением вздохнули свободнее.