Айрис Мердок - Время ангелов
— Наверное, вы скоро будете очень заняты. Вечера, обеды и прочее. Раз вы поселились здесь.
— О нет, священник никогда не устраивает у себя приемов.
Юджин не знал, рад он или огорчен. Он сам с собой спорил, сказать ему да или нет, если ему предложат роль дворецкого. В свое время он был дворецким, или, по крайней мере, играл эту роль с некоторым успехом. Все, кто его видел, принимали его за дворецкого, и причем за хорошего. Юджин не считал себя униженным этим маскарадом. В свое время он также играл роль посыльного в отеле, лифтера в магазине, привратника в школе и недолго бармена. Нынешняя работа вполне ему подходила. Он любил простой физический труд, любил содержать вещи в чистоте и порядке и быть предоставленным себе в своем собственном углу. Работа приносила и маленькую зарплату помимо превосходных комнат для него и Лео. К тому же эмигрантская организация платила ему небольшое пособие. Так он жил. Прежний священник требовал от него очень мало, и Юджин приобрел приятную привычку бездельничать. Ему нравилось заниматься тем, что он называл размышлениями, но он знал, что это больше напоминало мечтание. У него не было книг, кроме нескольких романов в бумажной обложке, но он постоянно читал исторические биографии, которые брал в библиотеке. У него также был маленький радиоприемник, по которому он рассеянно слушал музыку. И все же он заинтересовался новыми жильцами и внезапно почувствовал некоторое разочарование из-за того, что ему не придется играть для них роль дворецкого.
— А мисс Мюриель, она принимает гостей?
— Нет, нет. Она необщительная.
Юджин не был уверен, нравится ли ему эта напористая худая девушка с мальчишеской головкой и проницательными, пытливыми глазами. Она слишком быстро задала ему множество вопросов о его жизни.
— Священник часто болеет, как сейчас?
— Он не болен.
«Я сказал что-то не то», — подумал Юджин. Он решил, что священник болен, так как в дом никого не пускали с момента его приезда, а по утрам он долго оставался в постели. Да и лицо его было каким-то странным. Юджин немного побаивался его, хотя при их редких встречах тот проявлял рассеянную любезность.
— О, тогда хорошо. Я просто слышал, как вы сегодня утром снова отослали миссис Барлоу, и подумал… Вы рады, что приехали в Лондон, Пэтти? Ешьте, пожалуйста, пирожное.
— Да… Я не знаю. Я еще не видела Лондона. Хорошо жить около реки. А от реки можно увидеть море?
— О нет. До моря еще много-много миль.
— Я никогда не видела моря.
Никогда не видела моря! Разве такое возможно? Море непременно должно быть частью счастливого детства каждого ребенка. Из-за того, что в ее жизни не было моря, он внезапно почувствовал к ней жалость, как будто, не получив столь необходимого в детстве, она высохла и превратилась в маленький сморщенный орех.
— Как ужасно. Я думаю, когда ваши родители приехали из Вест-Индии?..
— Мой отец приехал с Ямайки, а мать была белой, она — ирландка.
«Мне следовало догадаться, — подумал Юджин. — Она не такая черная. Я обидел ее».
— Значит, это имя вашей матери…
— Да. Думаю, вы догадываетесь, не так ли? Мои родители не были женаты.
«Ее это волнует, — подумал он, — и она считает, что я высмеиваю ее. Как сказать ей, что все это неважно?» Ему хотелось протянуть руку и коснуться ее пухлого запястья, выступавшего из-под узкого рукава розовой джерсовой кофточки. Он сказал:
— Это совершенно не имеет значения.
— Я знаю, что не имеет… Нет, имеет, имело. Мне пришлось много пережить, когда я была маленькой.
— Расскажите мне об этом.
— Не могу. Это слишком ужасно. Да я и забыла. Лучше вы расскажите мне о себе, о своем детстве.
— О себе?..
— Если вы не возражаете…
— Нет, конечно, не возражаю.
Прошло мною времени с тех пор, как он рассказывал кому-то о себе, и почти столько же времени с тех пор, как он разговаривал с женщиной. Так, непринужденно болтая с Пэтти, он вдруг осознал, как редко он теперь видится с женщинами, разве что с женами своих друзей, и даже их он не видел с тех пор, как переехал жить в дом священника. Внезапно он подумал: «Я наедине с женщиной в своей комнате».
— Где вы родились?
— В Санкт-Петербурге… Ленинграде, так-то вот.
— Это было до переворота?
— До переворота, да. Мне было шесть лет, когда произошел переворот.
— Ваши родители были богатыми людьми?
— Да. — Странно было говорить таким образом. Его родители были богатыми, очень богатыми по любым сегодняшним меркам. И их богатство было настолько естественным, что казалось странным даже упоминать о нем.
— Значит, вы выросли в большом доме со слугами и тому подобным?
— До шести лет, да. У нас было два дома — один в Санкт-Петербурге, другой в деревне.
Он помнил все это очень отчетливо. Его русские воспоминания сверкали разными красками, а все остальные были одноцветными. Он видел розовый фасад большого дома на Мойке с изгибами роскошных украшений из стукко[10], окрашенных в кремовый цвет, пыльных летом, увенчанных короной из снега зимой. И высокая, нестриженная трава вокруг загородного дома, расцвеченная красными цветами, почти скрывающая длинный низкий деревянный фасад от взгляда спрятавшегося ребенка. Он прятался в траве, когда мать звала его с веранды. Сквозь розоватые заросли травы он видел ее белое в крапинку платье и бахрому медленно поворачиваемого зонтика.
— Вы так хорошо говорите по-английски.
— Я выучил его дома, в детстве. Мы все владели английским. И я свободно говорил на нем до того, как покинул Россию.
— Вы были счастливы в детстве?
— Счастлив?.. Детство было раем.
Это правда. Он был зачат и рожден в неге и любви, обрел сознание в море глубокого счастья. Он любил своих родителей, любил свою сестру, любил слуг. И все любили его и баловали, как маленького короля. В деревне у него был собственный пони и грум, в Петербурге — свои специальные сани с лошадью Нико и слугой Федором, который всегда возил его, когда он направлялся навестить друзей. Пробежав в ботинках по хрустящей сверкающей снежной поверхности, он взбирался в сани. Медные заклепки на сбруе ослепительно сверкают на солнце, как будто по саням тут и там разбросаны маленькие огоньки. Большая меховая полость прилажена таким образом, что видны только его нос и глаза из-под меховой шапки. Черный мягкий кожаный ремень, который пристегивает Федор, пахнет специальным составом, который покупают для чистки в английском магазине на Невском проспекте. Лошадь на мгновение напрягается, затем движется без усилий. Санки скользят. Лошадь убыстряет бег. Раздается легкий звон. «Быстрее, быстрее, дорогой Федор!» Солнце освещает снег на дороге, исчерченной полозьями других саней, бросает лучи на позолоченный купол Исаакиевского собора и изящную стрелу Адмиралтейского шпиля.
— Как вам повезло, у вас есть счастливые воспоминания. По крайней мере их у вас никто не сможет отнять.
— Их — да.
Отняли почти все остальное. Но действительно, эти шесть золотых лет остались неиссякаемым источником света. Их блеск не причиняет ему боли своим контрастом. Скорее, он с благодарностью принимает исходящее от них тепло даже сейчас, как будто он ткал более тусклую материю своей жизни вокруг этого дорогого воспоминания, образуя темное яйцо, содержащее в своей сердцевине сверкающий сюрприз — драгоценность, изготовленную Фаберже.
— Что же произошло потом, когда вам исполнилось шесть лет?
— Произошла революция. Мои родители бежали в Ригу вместе со мной и сестрой.
— И вы все бросили?
— Все, кроме нескольких драгоценностей. Но они стоили кучу денег. Мы не бедствовали в Риге, во всяком случае в первое время.
Воспоминания тех лет немного померкли. Взрослые о чем-то обеспокоенно перешептывались и замолкали, когда приближались дети. Большеглазый, сбитый с толку ребенок вглядывался в серое море.
— Вы, должно быть, страшно ненавидите тех людей, которые выгнали вас?
— Думаю, мы могли бы остаться, хотя это было бы трудно. Нет, я не испытываю к ним ненависти. Все было так ужасно прежде. Одни люди такие богатые, а другие — совершенно бедные. Полагаю, это должно было случиться.
И действительно, он не испытывал ненависти. В гибели его счастливого мира заключалась какая-то всеобъемлющая справедливость. Но все же что-то было нарушено или, возможно, просто невыразимо печально. Он так любил свою страну!
— А где находится Рига?
— В Латвии. На Балтийском море.
— И долго вы там оставались?
— Пока мне не исполнилось двенадцать. Отец боялся, что Советы аннексируют Латвию. Так в конце концов и произошло, но мы к тому времени уже уехали. Мы перебрались в Прагу.
— В Прагу? В Чехословакию? Тогда вы обеднели?
— Да, тогда мы обеднели. Отец получил какую-то канцелярскую работу в юридической конторе, которая знала нашу семью. Мать давала уроки русского языка. Когда я подрос, тоже стал давать уроки русского языка и поступил в Пражский университет.