Филип Рот - Грудь
Вместе с ним я пытаюсь вспомнить основные события моей душевной жизни, и снова переворачиваю страницы в антологии рассказов, которые мы вдвоем составили, как своего рода текст для спецкурса под названием «История жизни Дэвида Алана Кепеша», читанного нами вместе в течение пяти лет. Но рассказы эти совершенно бесполезны — тут даже я с ним соглашаюсь. Слишком все знакомо, все уже настолько жевано-пережевано. Драма моей жизни потрясает не больше, чем хрестоматия зарубежной прозы для десятого класса, куда включено «Ожерелье» Мопассана и «Счастье Ревущего Стана»[8]. Если бы моя антология продолжала интриговать меня закрученностью сюжетов и многозначностью смысла, я бы не перестал ее анализировать вовсе, но я все же перестал, и самая важная причина этого заключалась в том, что рассказы из жизни Кепеша, некогда столь же для меня увлекательные, как «Братья Карамазовы», были мной проанализированы настолько тщательно, что в конце концов стали такими же унылыми, как какой-нибудь хрестоматийный каштан, о котором нудно повествует провинциальный школьный учителишка. Вот этот вывод и явился главным достижением моего успешного анализа.
Ага, подумал я. Вот и травма, о которой я никак не мог вспомнить: мой успех. Вот от чего я открещивался: моя победа. Вот в чем я никак не мог себе признаться.
— Что? — спрашивает доктор Клингер. — В чем вы не могли себе признаться?
— Вознаграждения! Безмятежность! Комфорт! Тихая, упорядоченная и благополучная жизнь. Жизнь без…
— Погодите, погодите. Почему вы не можете себе в этом признаться? Это же замечательные вещи. Бросьте! Перестаньте комплексовать, мистер Кепеш. Вы заслужили эти житейские радости!
Но я не слушаю, ведь слова, которые я слышу, значат вовсе не то, что он имеет в виду. Я говорю о том, о чем говорят обычно все пациенты, об этой воображаемой подруге всех удрученных — о моей Вине. Я говорю о Хелен, бывшей жене, чья жизнь ныне, как я теперь понимаю, куда ужаснее той, прежней, когда мы переживали ужасную катастрофу, которой обернулся наш брак. Ибо она опять замужем, за алкашом, и, насколько я знаю, сама стала такой. Помню, я не мог сдержать злорадства, когда несколько лет назад один мой старый приятель из Сан-Франциско — Хелен опять там живет — приехал к нам с Клэр в гости и рассказал мне и моей миленькой любовнице, которая приготовила нам прекрасный ужин, о преследующих Хелен несчастьях, о семейных скандалах, о том, что она сильно растолстела, о мешках у нее под глазами. Ну и поделом этой суке, думал я тогда.
— И вы считаете, что наказываете себя безумием за столь незначительное зломыслие? Перестаньте, мистер Кепеш.
— Я только хочу сказать, что выпавшее на мою долю счастье было слишком незаслуженным! Вот почему я перестал испытывать сексуальное влечение к Клэр! Слишком безграничное удовлетворение меня испугало. Казалось мне невероятно несправедливым. Моя вина!
— Ох, прекратите, мистер Кепеш. Это просто глупость какая-то — так думать. Что за предрассудки. Да это ведь самовосхваление под видом «объективного анализа». Странно это слышать от человека такого тонкого ума, как вы.
— Если не это, то что же? Помогите мне! Отчего это произошло!
— Ни от чего.
— Тогда почему я сошел с ума?
— Вы не сошли с ума.
В следующее воскресенье, когда я опять спросил отца, являюсь ли я пациентом психиатрической лечебницы — просто чтобы удостовериться — он ответил:
— Нет.
— Но ведь неделю назад ты сказал «да».
— Я ошибся.
— Но ведь это правда.
— Нет.
— Господи, я опять все воспринимаю в обратном смысле. Опять!
— Да нет же, — вмешался доктор Клингер.
— А вы что тут делаете? Сегодня же воскресенье! Здесь мой отец, вас тут не должно быть. Да вас и нет здесь!
— Я здесь, мистер Кепеш. С вашим отцом. Возле вашей кровати.
— Я опять ничего не понимаю. Я хочу все ясно понимать. Помогите! Вы слышите меня? Помогите! Мне нужна ваша помощь. Я не могу справиться в одиночку. Поднимите меня, поднимите! Скажите мне правду! Если я женская грудь, где же мое молоко? Когда Клэр меня сосет, почему я не доюсь? Где мое молоко? Ответьте!
— Ох, Дэйви, — теперь это был мой отец, он приткнулся своей небритой щекой к моему соску. — Сын мой, сынок!
— Папа, что произошло? Обними меня, папочка! Что случилось? Почему я сошел с ума?
— Ты не сошел с ума, родной, — зарыдал он, и его слезы оросили мою кожу.
— Тогда где мое молоко? Ответь! Если я грудь, я должен производить молоко! Много молока! Меня должно распирать от молока! Но в это никто не поверит! Даже я. Это невозможно!
Но это возможно. Ведь можно же увеличить надои молока у коров с помощью инъекций какого-то лактогена, гормона роста, так что, может быть, они решили, что я смогу стать молокопроизводительной железой, если провести соответствующую гормональную стимуляцию. Теперь я иногда хочу сказать: «Ну давайте, попробуйте, чертовы вруны!» Я уверен, что среди этих ученых найдется немало тех, кто с радостью бы бросился со мной экспериментировать. Может быть, когда мне все это надоест, я им это позволю. А вдруг эти опыты меня не угробят? Вдруг у них получится? Ну что ж, тогда я буду знать, что я безумнее самого последнего сумасшедшего, что я самая настоящая женская грудь, а вовсе не эндокринный казус, который все еще отзывается на имя Дэвид Алан Кепеш. * * *
Тем временем прошло пятнадцать месяцев — я верю их подсчетам, почему бы нет? — и теперь я обрел относительное спокойствие.
Половину времени, которое со мной проводит Клэр, мы посвящаем чувственным утехам, остальное время разговариваем. Она помогает мне с Шекспиром. Да, недавно я пристрастился слушать пластинки с записями великих трагедий. Я начал с подарка Шонбруна, с «Гамлета» Лоуренса Оливье. Она долго валялась в палате, пока однажды утром я не попросил мистера Брукса (он оказался, между прочим, негром, так что в своем воображении я представляю его похожим на сенатора от штата Массачусетс) поставить мне ее послушать. Дело в том, что еще со времен колледжа я хотел перечитать всего Шекспира, но у меня было так много разных дел, что я не осуществил этого желания. Это было одним из тех многих культурных предприятий, которые, как мне представлялось, могли бы пойти мне на пользу. Если мне не изменяет память, я, кажется, говорил об этом Дебби Шонбрун еще в Пало Альто. И она не забыла. Если так, то она сделала мне удивительно ценный подарок, лучший из возможных. Однако, вы же помните, как я был зол на нее, то это лишь свидетельствует, что люди сделаны из куда более хрупкого материала, чем кажется. С другой же стороны, имеется еще ее муж — ну, хватит, хватит об этом, он не перенесет… Я каждое утро по нескольку часов слушаю пластинки с записями Лоуренса Оливье, читающего «Гамлета» и «Отелло», «Лира» в исполнении Пола Скофилда и «Макбета» в исполнении труппы театра «Олд Вик». Не имея возможности следить за текстом глазами, я не понимаю многих незнакомых слов, или просто отвлекаюсь, а когда снова вслушиваюсь в текст, то обнаруживаю, что на протяжении многих строчек беспомощно барахтаюсь в море синтаксиса и смысла. Я изо всех сил стараюсь не потерять нить сюжета, но несмотря на все усилия — вечно усилия! постоянно усилия! — сосредоточиться на злоключениях шекспировских героев, я все больше думаю о собственных невзгодах.
«Полное собрание пьес и стихотворений Вильяма Шекспира» под редакцией Нильсона и Хилла, которым я пользовался в колледже, — переплетенный в голубой балакрон том, захватанный пальцами усердного студента — выпускника и весь испещренный пометами на полях для лучшего запоминания мудрых мыслей, — лежит на тумбочке возле моего гамака. Я попросил Клэр принести мне несколько книг из моей квартиры. Я очень хорошо помню, как выглядит этот том, и поэтому хочу, чтобы он был здесь рядом со мной. Клэр находит незнакомые слова в сносках и объясняет мне, что они значили в елизаветинскую эпоху — это я давным-давно забыл. Или же она медленно читает некоторые фрагменты, которые я пропустил утром, уносясь мысленно прочь из Эльсинорского замка в больницу «Леннокс хилл». Мне кажется необходимым читать эти отрывки перед сном, чтобы понять их смысл. Иначе мне будет казаться, что я слушаю пластинку с записью шекспировской пьесы по той же причине, что и мой отец сидит на телефоне в конторе дяди Ларри — чтобы просто убить время. Видите, насколько серьезно я отношусь к самому себе.
Лоуренс Оливье — великий актер, это я вам точно говорю. Я как-то даже полюбил его — так школьница тайно вздыхает о смазливом киноактере. Меня никогда раньше не восхищали литературные гении, даже когда я читал их произведения. Я был студентом, потом профессором, и мое восприятие литературы было всегда замутнено рефлексией и педагогическими соображениями: я или сам учился, или учил других. Но все это уже в прошлом — как и многое другое. Теперь я просто слушаю.