Эрик-Эмманюэль Шмитт - Два господина из Брюсселя
— Что ж, может быть, свою собаку он любил больше, чем людей…
— Боюсь, ты прав.
— Постойте! Не в первый же раз он терял собаку… И после каждой сразу, не заморачиваясь, покупал себе новую. Кое-кто даже поговаривал, мол, мог бы и подождать подольше.
— Надо полагать, что этот Аргос был чем-то лучше других.
— Или что доктор устал.
— Минутку! Предыдущие собаки все умерли своей смертью, от старости. Их-то не раздавил водила-лихач!
— И все равно вы меня не переубедите — нельзя так сильно любить собак.
— Так сильно любить собак или так мало любить людей?
После этой фразы в баре повисла тишина. Свистела кофеварка. Телевизор бормотал результаты бегов. Залетевшая муха ударилась о стену, встревоженная всеобщим вниманием. Каждый задавал себе вопрос. Кого легче любить — человека или собаку? И кто лучше отвечает на нашу любовь?
Вопрос смущал и не давал покоя.
Я вернулся домой в задумчивости, машинально погладил моих лабрадоров, которые при виде меня радостно прыгали, едва не взлетая на пропеллерах виляющих хвостов. В этот миг я понял, что не отвечаю на любовь четвероногих друзей так, как Сэмюэл Хейман, что он, в своей взаимной страсти с Аргосом, далеко превзошел меня. Чистая любовь… Великая любовь…
Я открыл самую дорогую бутылку виски, односолодового многолетней выдержки с острова Ислей, ту, что предназначалась для Сэмюэла, и в этот вечер я выпил за двоих.
Назавтра ко мне явилась его дочь.
Я едва знал Миранду, встречал ее всего два-три раза, однако с первого же взгляда ощутил к ней живейшую симпатию: яркая, открытая, независимая, почти резкая, без тени фальши, она олицетворяла современных женщин, которые пленяют самим своим нежеланием пленять. Обращаясь ко мне, как обратился бы мужчина, без намека на двусмысленность, она расположила меня к себе, так расположила, что потом, отметив ее тонкие черты и женственные ноги, я испытал удивление с примесью восхищения.
Улыбаясь в утреннем тумане, рыжеволосая Миранда удостоверилась, что не помешала, помахала купленными круассанами и предложила сварить кофе. Ее вторжение было столь же естественным, сколь и властным.
Пройдя в кухню, я принес ей свои соболезнования, которые она приняла, склонив голову, — не поймешь, о чем думает, — после чего села напротив меня.
— Мой отец любил с вами побеседовать. Быть может, он говорил вам такое… чего не сказал бы мне.
— Боже мой, да мы говорили в основном о литературе и о виски. Только о литературе и о виски.
— Иногда в разговорах на общие темы всплывают занятные воспоминания.
Я сел и признался ей, что, несмотря на все мои усилия, в наших беседах так и не прозвучало ничего личного.
— Он очень стерегся, — заключил я.
— Чего?
Миранда, похоже, сердилась.
— Или кого? Я его единственная дочь, я люблю его, но ничего о нем не знаю. Мой отец хоть и всегда вел себя образцово, так и остался для меня незнакомцем. Вот мой единственный упрек: он готов был сделать для меня все, кроме одного — сказать мне, кто он.
Она извлекла из своей корзинки увесистый том:
— Взгляните.
Под шелковой бумажкой на каждую картонную страницу был наклеен портрет с подписью. Я меланхолично полистал альбом. Он начинался со свадебной фотографии Сэмюэла и Эдит, рыжеволосой красавицы со свежим ртом; у их ног лежал в картинной позе босерон, с гордым видом, как будто был их ребенком. Потом в череде картинок появился младенец, и его тоже опекала собака. С семейных снимков улыбались четверо: трио из супругов и собаки и с ними малышка. Когда Миранде исполнилось пять лет, Эдит не стало.
— Что случилось с вашей матерью?
— Рак мозга. Скоротечный.
Дальше на фотографиях семья представала в новом составе: собака заняла место супруги рядом со своим повелителем, а Миранда позировала перед ними.
— Что вы заметили? — спросила она резко.
— Хм… Тут нет фотографий из детства вашего отца, из его юности.
— Его родители погибли в войну. Он никогда о них не говорил, как и многие евреи, чьи семьи были уничтожены… Я ничего не знаю о моих дедушке и бабушке, о дядях и тетях. Он один уцелел.
— Как?
— Во время войны его прятали в католическом пансионе. В Намюре. Один священник. Отец… Андре. Больше вы ничего не заметили?
Я догадывался, куда она клонит. Как я, как все односельчане, она задавалась вопросом, что значила для отца собака, ее ли гибель толкнула его на отчаянный поступок. Но я опасался затрагивать эту тему, полагая, что для дочери такое подозрение должно быть очень больно.
Она смотрела на меня настойчиво, требовательно, доверчиво. Я наконец выдавил из себя:
— Миранда, в каких отношениях вы были с собаками вашего отца?
Она вздохнула с облегчением: я коснулся главного. Допив свой кофе, она откинулась на спинку стула и подняла на меня глаза:
— У папы всегда была только одна собака. Босерон по имени Аргос. Мне сейчас пятьдесят лет, и я знала четырех.
— Почему босерон?
— Не знаю.
— Почему Аргос?
— Понятия не имею.
— А вы? Как вы к ним относились?
Она поколебалась. Ей явно было непривычно высказывать вслух такие чувства, но хотелось их сформулировать.
— Я всех их любила. Очень любила. Во-первых, это были хорошие собаки, игривые, ласковые, преданные. И потом, они были мне за братьев, за сестер…
Она не договорила, задумалась и после паузы добавила:
— Они были мне и за мать тоже… и немножко за отца…
Ее глаза увлажнились. Она сама не ожидала от себя этих слов. Я попытался ей помочь:
— За брата или сестру, Миранда, — это я понимаю, ведь собака вашего отца была вашим другом. Но… за мать?
Взгляд ее стал отсутствующим; глаза смотрели в пол, но по их непроницаемой неподвижности можно было догадаться, что там, внутри, они ищут воспоминания.
— Аргос понимал меня лучше папы. Если мне было грустно, обидно или стыдно, Аргос сразу это чуял. Он интуитивно улавливал мои чувства. Как мать… И сообщал о них отцу. Да-да, сколько раз Аргос напоминал папе, что надо уделить мне внимание, выслушать меня, вызвать на откровенность. В такие минуты, когда папа повиновался ему, Аргос был между нами, сидел прямо, наблюдая за ним и за мной: он хотел удостовериться, что на непонятном человеческом языке я объясняю папе именно то, что он, пес, понял сразу.
Голос ее стал мягче, выше; рука дрожала, поправляя волосы; сама того не сознавая, Миранда вновь стала той девочкой, о которой рассказывала.
— И потом, — продолжала она, — поцелуи, ласки — их я получала тоже от Аргоса. Как мать… Папа — тот всегда был очень сдержан. Сколько часов провели мы с Аргосом, лежа рядышком на ковре, мечтая или беседуя! Он был единственным, к кому я прикасалась, единственным, кто прикасался ко мне. Как мать, правда?
Она спрашивала меня, маленькая растерянная девочка, желавшая получить подтверждение, что она верно определила то, чего ей не хватало.
— Как мать… — эхом отозвался я.
Она успокоенно улыбнулась:
— От меня часто пахло Аргосом. Потому что он прыгал на меня. Лизал меня. Терся о мои ноги. Потому что ему было необходимо доказывать мне свою любовь. В моем детстве у Аргоса был запах, а вот у папы его не было. Он держался поодаль, от него ничем не пахло или пахло чистотой; это был цивилизованный запах — запах из флаконов, одеколон или антисептик, запах месье или врача. Только у Аргоса был его собственный запах. И от меня пахло им.
Она вскинула на меня глаза, и я произнес за нее:
— Как мать…
Повисло долгое молчание. Я не решался его нарушить, догадываясь, что Миранда удалилась в счастливые края своего прошлого. Начался ее траур. Траур по кому? По Сэмюэлу? Или по Аргосу?
Она, должно быть, прочла мои мысли, ибо ответила на них:
— Я не могу думать о папе, не думая об Аргосе. Где один, там и другой. Папа знал пределы своих возможностей и доверялся своему псу, чтобы понять то, что было ему недоступно; часто мне казалось, что он с ним советуется и даже полагается на его мнение. Поэтому Аргос был частью папы — частью физической, частью сопереживающей, частью чувствительной. Аргос был немного моим отцом, а мой отец был немного Аргосом. Вам кажется, я несу вздор?
— Вовсе нет.
Я сварил еще кофе. Нам больше не надо было говорить: мы достигли того спокойствия, которое дает не выяснение истины, но близость тайны.
Наливая кофе в чашки, я добавил:
— Вы думаете, последний Аргос был чем-то большим, чем все предыдущие?
Она вздрогнула, поняв, что мы приближаемся к теме дня:
— Он был замечательным и единственным в своем роде. Как и его предшественники.
— Ваш отец любил его больше?
— Мой отец больше замкнулся.
Мы замерли с открытым ртом. Каждый хотел заговорить, и оба не осмеливались.
Наконец Миранда выпалила: