Виктория Райхер - Йошкин дом
Ее саму бабушка, естественно, тоже научила вязать, и Гражита вязала, не так виртуозно, конечно, но тоже ничего. Подружки ахали. Главное, было чем занять руки, когда нечего делать. Поступила в университет, начала вязать на лекциях. Сначала только на скучных, потом на всех: привычка. Однажды на лекции по психологии вязала, сидя в первом ряду. Преподаватель косился—косился и озверел:
— А вы знаете, девушка, что по Фрейду вязание является сублимацией онанизма?
На всю аудиторию: двести человек. Замерли. Вот тебе и бомбежка. Вяжи, Гражина, вяжи.
— Вы знаете, профессор, когда я вяжу — я вяжу. А когда я онанирую — я онанирую.
Удавись, моя черешня. Ее ответ потом год цитировала вся кафедра: «Когда я вяжу — я вяжу». Но они же не пережили бомбежек и вязания в темноте, как бабушка Гражина. Они ничего не пережили. От слова «онанизм» лезут на стену от возбуждения и стыда. Ржут, представляя. Им это нравится. Им все нравится. Им не хочется выскочить из собственных волос. Если бы мама хотя бы пила. Потому что тогда была бы разница; пьяная — трезвая. То есть когда пьяная, тогда да, тогда все плохо, но ведь хотя бы если трезвая, то можно вздохнуть. Или кололась бы, сейчас это модно. Когда на маму накатывала очередная ярость, Гражита молилась, чтобы у мамы случился сердечный приступ. Но приступ не случился ни разу. Бога нет. Убить Гражиту мама не могла, и Гражита это очень хорошо понимала: просто потому, что тогда маме не на кого было бы сердиться. К ним давно никто не ходил — с тех пор, как умерла бабушка, с Гражитиных пяти лет. После бабушкиной смерти мама очень быстро привыкла, что над ней нет в доме старших (бабушка ее слегка усмиряла), ну и все.
В первый раз это ей в голову пришло неожиданно, она просто мыла тряпкой пол, и ведро с мыльной водой стояло у нот. Гражита проходила мимо и что—то сказала. Мама взглянула. И резко схватила за косу, опрокинув на пол. Одним движением макнула косу целиком в ведро, отжала, как тряпку, и начала мыть пол. Косой Гражита пыталась как—то двигаться в такт движениям, чтобы меньше нагрузка на волосы, но мама мыла резко, и не очень получалось приспособиться. Потом—то она приспособилась. Надо просто не ждать, куда потянет, а самой все время чуть—чуть двигаться, не замирать, а то еще хуже. Мелочи, на самом—то деле, ну мыла мама пол дочькиниными волосами, ну и что. Мама мыла раму. Мама мыла Машу. Маша ела мыло. Не мыло — зубной порошок. В десять лет. Хотела отравиться. Не отравилась: оказывается, зубной порошок можно есть. Удивилась. Говорят, из любого жизненного опыта можно извлечь пользу. Можное, наверное. Из бомбежек, например. Вяжи, Гражина, вяжи. Когда я вяжу — я вяжу.
Давайте я буду мальчиком: мальчиков в детстве часто бреют наголо. Ну или не часто, но бывает. Мальчикам можно открыто хотеть убежать из дома, это романтично и вообще, в пираты. Девочкам из дома сбегать нельзя, девочкам можно вязать и плакать, девочкам по утрам заплетает косы, а по вечерам наматывают эти косы на руки. Эти идиоты в университет думали, что ей плевать сказать при всех слово «онанизм», потому что она такая свободная. Конечно, она свободная: если тебе с детства вяжут руки твоими же волосами, ты научишься быть свободной. Без всяких рук.
Когда мама ее в первый раз за этим застала, тогда все собственно, и началось. То есть припадки ярости бывали у мамы и до этого, но они носили какой—то неконкретный характер: могла вазу в окно швырнуть, могла дверью шваркнуть так, что дверь слетала с петель, делов. Гражита раньше в комнате с бабушкой спала, ее это все как бы не касалось, она собой была занята, ей как раз тогда девочки во дворе рассказали, как и что. Не делала особо ничего, так, изучала себя. Трогала. Интересно. Бабушка ничего не говорила, может, и видела, но не говорила. Значит — можно. А когда бабушка умерла, с Гражитой в комнате стала спать мама, и она тоже как то увидела, случайно. Ну и все.
Рванула за руку, вывернула руку и руки связала. Сначала просто веревкой, после косами. Таких длинных кос не было ни у кого во дворе. Мама вязала крепко, спать было больно и неудобно, но потом Гражита привыкла. Человек ко всему привыкает и приспосабливается. Человек даже может научиться вязать в темноте. Особенно когда его бомбят.
Вырывать лучше прядями, а не отдельными волосками, потому что тогда заметен результат. Не на голове: на голове еще долго не будет заметен, уж больно много там волос, а на подушке — будет. Гражита складывает волосы на подушку и пересчитывает. Восемь. Сотен. Волосков. Нормально. Ничего. Прядь на ладонь намотать — дерг! Еще завитушку из кожи вон — дерг! Еще пучок хрупких нитей из себя прочь — дерг! И не больно ни чуточки, хотя тут никто и не спрашивает, больно или нет, тут у людей свои проблемы. Девочка на соседней кровати прижгла себя сигаретой, парень из второго отделения жрал стекло. Гражита стекло не жрет, она вообще мало жрет, ей противно. Пусть жрет тот, кто себя любит. Гражита себя уже достаточно любила, спасибо, ей хватило. Она за ту детскую к себе любовь всю жизнь платит, много чести теперь еще что—то жрать.
Здесь ее любят и считают красивой. В университете ее тоже любили и считали красивой, еще бы с такими—то волосами, да с таким—то языком «Когда я вяжу, я вяжу». Гы—гы—гы. Отбрила называется. Вот именно что отбрила. А ее брить некому, ей приходиться себя руками, по волоску. Из университета прямо и увезли, чего мелочиться. Полкафедры стояло и наблюдало. Она просто вязание забыла в тот день, лекция была скучная, ей руки некуда было девать. И сама не заметила как начала вырывать из себя волосы, сначала прядками, потом пучками, увлеклась, потому что поняла: вот оно. Вот как она может освободиться от мамы и ее ведра с мыльной водой. Вот как она сделает. И пусть после этого кто—нибудь попробует связать ей руки. Лекция кончилась, а она все сидела и вырывала, сидела и вырывала. Вяжи, Гражина, вяжи. Руки ей, надо сказать, не вязали. Просто приехали и забрали, тихо так. Она и не сопротивлялась: не все ли равно, где этим заниматься. А когда вырванных волос будет достаточно, можно будет что—нибудь связать.
КРУГОВОРОТ
Я выдам замуж старшую дочь и перестану спать.
Прекращу выходить из дома, чтоб не пропустить звонка.
«Маленькая», «не справится», «не захочет, не будет, заплачет»
— папы нету, бабушки нету, кто ее заберет?
Я выдам замуж среднюю дочь и переселюсь под дверь.
Вдруг она возвратится ночью? Мы будем жить,
как погорельцы, не засыпая, чтобы услышать стук.
«Маленькая», «не справится», «не захочет, не будет, заплачет» —
няни нету, горничной нету — кто ее впустит в дом?
Я выдам замуж младшую дочь и лягу в ее постель,
Мне будет уже безразлично, о чем шумит коридор,
— мой невозможный ребенок повсюду заходит без стука.
Не запирай, пожалуйста, двери: вдруг она снова забыла ключи.
А поздней ночью, когда дела отпустят меня к бессоннице,
когда я сильно устану ждать, слушая тишину,
я позову тихонько: заберите меня отсюда кто—нибудь.
Но папы нету, бабушки нету — кто меня заберет?
* * *
Я буду вешать фонарь на крюк, я буду стеречь крыльцо
Я вытрясу душу из старых часов, я подожгу овин,
я испеку пирог и его, крошки швырнув под стол,
силой скормлю его тому, кто взойдет случайно на мой порог.
Маленькие! Не справятся! Не сумеют, не станут, заплачут…
Мне не нужны мои руки, без которых никто не умер.
Собакой лежать у двери — скажете, тоже искусство?
Тогда вот вы и ложитесь. Подвиньтесь левее, дует.
* * *
У моей старшей дочери внуки,
и у средней дочери внуки,
и у младшей дочери внуки.
Моя старшая дочь не спит по ночам.
И средняя дочь не спит по ночам,
и младшая дочь не спит по ночам.
Мои сумасшедшие дети.
такие исключителыю взрослые,
абсолютно во мне не нуждающиеся.
маленькие: не справляются, не хотят, не умеют, плачут…
заберите меня отсюда кто—нибудь
ГРУСТНАЯ ПОВЕСТЬ О ВОДЕ И ХЛЕБЕ
Иерусалим, муниципалитет, социальный отдел. Лето. Жарко. Душно. Бе.
Молодой социальный работник, недавно из университета, сидит на приеме. Он называется «куратор», а курирует слабые слои населения: от оказания психологической помощи до доставания обогревателей и диванов неимущим. Приемные часы — с восьми утра и до двух обычно в них не протолкнуться, но тут что—то никого. То ли чересчур жарко, то ли молодость куратора всех распугала. Тишина.
Стук в дверь. Входит пожилая пара евреев из Эфиопии. Густо—коричневого цвета, в белых крахмальных национальных одеждах, с улыбкой. Куратор
— Да, пожалуйста?
— У нас беда, закончились хлеб и вода! — отвечают пожилые люди. На сильно акцентированном, но вполне понятном иврите. Видимо, фраза заготовлена заранее.
Куратор понимает, что пожилые люди крайне бедствуют. Пенсии у репатриантов, как известно, маленькие, а толково тратить их в полном соблазнов Израиле умеют не все. «Вот и голодают порой братья наши, вот и голодают…» — бормочет себе под нос куратор, накручивая телефонный диск. Он берет у приятной молчаливой пары их адрес и отпускает с миром, обещая, что через полчаса у них будет в избытке и воды и хлеба. «Ну разве что не зрелищ», — шутит сам собой куратор, который родом из России и набит цитатами как словарь.