Джоан Дидион - Синие ночи
Диана.
Диана Линн, Диана Холл.
Еще одно лицо, выхваченное взглядом из толпы гостей на снимках.
На этом она держит бокал с шампанским и курит сигарету. Вглядываясь в нее, вдруг понимаю, что, если бы не Диана, не было бы никаких крестин. Это Диана завела со мной разговор об усыновлениях в новогодние выходные на яхте Морти. Это Диана поговорила с Блейком Уотсоном, уловив мою глубинную нужду в Кинтане. Это Диана изменила мою жизнь.
16Острая потребность стать матерью. У кого-то она возникает, у кого-то нет. Я ее ощутила внезапно лет в двадцать пять, когда работала в журнале Vogue: накрыло, как волной во время прилива. Всюду мне виделись младенцы. Я шла за их колясками на улице. Вырезала их фотографии из журналов и наклеивала на стену у изголовья кровати. Засыпала, мысленно держа на руках их крошечные тельца, ясно видя пушок на теплых макушках, чувствуя мягкие впадинки у висков, представляя, как расширяются их зрачки под моим пристальным взглядом.
Раньше я панически боялась «залететь», считала беременность катастрофой, которой следует избегать любыми средствами.
Раньше я не испытывала ничего, кроме облегчения, когда приходили месячные. Если они приходили с опозданием хотя бы на сутки, я должна была немедленно получить подтверждение, что не беременна, и, отпросившись под каким-нибудь предлогом с работы, неслась на прием к врачу — терапевту из Колумбийского пресвитерианского медицинского центра. Поскольку главный редактор Vogue приходилась ему тещей, он всегда безотказно принимал беспокойных сотрудниц журнала, и за ним закрепилось прозвище «доктор Vogue». Помню, как однажды утром сидела в смотровой комнате на Восточной Шестьдесят седьмой улице в ожидании результата анализа «на мышку»[36], который в очередной раз упросила его сделать. Доктор Vogue вошел в смотровую, насвистывая, и сразу занялся опрыскиванием растений на подоконнике.
Я поерзала, напоминая о своем присутствии.
Он продолжал опрыскивать.
Я сказала, что жду результата, поскольку собираюсь на рождественские каникулы в Калифорнию. У меня уже и билет в сумочке. Я открыла сумочку. Показала.
— Забудьте про Калифорнию, — сказал он. — Подумайте про Гавану.
Конечно же, доктор Vogue хотел меня успокоить, дать понять (пусть и таким весьма причудливым способом), что нужен аборт, но что он все организует, однако я встретила его предложение в штыки: бред, исключено, даже не обсуждается.
Ни в какую Гавану я не поеду.
В Гаване революция.
В самом деле: был декабрь 1958 года, еще немного — и в Гавану войдет Фидель Кастро.
Я привела этот аргумент.
— В Гаване всегда революция, — отмахнулся доктор Vogue.
На следующий день пришли месячные, и я всю ночь прорыдала.
Я считала, что плачу об упущенной возможности попасть в такой интересный момент в Гавану, но оказалось, это меня накрыло первой волной тоски по материнству. Я оплакивала неслучившегося ребенка, незачатую дочь, дитя, которое однажды принесу в дом из больницы Св. Иоанна в Санта-Монике. А что, если бы вы оказались в гостях, или не смогли приехать в больницу, или попали в аварию по дороге? Что бы тогда со мной стало? Совсем недавно я вспомнила то далекое утро на Восточной Шестьдесят седьмой, когда читала отрывок из романа, который она писала, «только чтобы нам показать», и дошла до места, где героиня, подозревая, что забеременела, отправляется на консультацию к своему педиатру. Теперь же им было на нее наплевать.
17Отдельные детали первых лет жизни с ней помнятся очень ярко.
Настолько ярко, что они затмевают собой все остальные, снова и снова встают перед глазами, оживают, отчего сердце наполняется радостью, продолжая разрываться от боли.
Отчетливо помню, например, одну из ее ранних поделок для хранения того, что она называла «всячина». Почему-то Кинтана считала это слово (которое употребляла для обозначения содержимого моей сумочки и которое, очевидно, проникло в ее лексикон из названия магазинов «Всякая всячина» в многочисленных гостиницах, где ей довелось побывать) страшно важным, словно видела в нем пропуск во взрослую жизнь. Однажды, потребовав у меня фломастер, она старательно расчертила дно пустой коробки на «отделения», предназначавшиеся для той или иной «всячины». Потом каждое «отделение» подписала: «Наличные деньги», «Паспорт», «Банковские отчеты», «Драгоценности» и, наконец (пишу — а в горле комок), «Маленькие игрушки».
Все это печатными буквами, старательным детским почерком.
Почерком, который не забыть.
Почерком, от которого сердце рвется от боли.
Другая деталь, на поверку во многом схожая с предыдущей: отчетливо помню ту рождественскую ночь в доме ее бабушки в Уэст-Хартфорде, когда мы с Джоном вернулись из кино и обнаружили Кинтану на ступенях лестницы, ведущей на второй этаж. Она сидела, обхватив руками колени (рождественская иллюминация выключена, бабушка спит, все в доме спят), и терпеливо ждала нашего возвращения, чтобы поделиться «очередной неприятностью». Мы спросили, в чем дело. «Я у себя рак обнаружила», — сказала она, откидывая челку и демонстрируя то, что приняла за злокачественную опухоль на лбу. Надо ли говорить, что это была банальная ветрянка, скорее всего подхваченная в детском саду перед отъездом из Малибу и проявившаяся только сейчас, но окажись это рак, она внутренне к нему подготовилась.
И вот я теперь думаю:
Почему она сказала, что хочет поделиться «очередной» неприятностью?
Если «очередной», значит, до этого были другие неприятности, неназванные, — неприятности, которыми она решила нас не обременять?
Третий пример: отчетливо помню кукольный домик, который Кинтана соорудила на книжных полках у себя в спальне в доме на берегу океана. Она возилась с ним несколько дней, вдохновленная цветным разворотом в старом номере журнала «Дом и сад» («Кукольный домик Маффет Хемингуэй», — гласила подпись), и вот наконец я была приглашена на экскурсию. «Вот гостиная Маффет, — объяснила она, — вот столовая, вот кухня, вот спальня».
— А тут что будет? — спросила я про пустую и явно не оприходованную полку.
— Тут, — сказала она, — будет просмотровый зал.
Просмотровый зал.
Это требовало осмысления.
Некоторые из наших знакомых в Лос-Анджелесе действительно жили в домах с просмотровыми залами, но, насколько я знала, Кинтана в таких домах никогда не бывала. Люди, имевшие в своих домах просмотровые залы, принадлежали миру кино — профессиональной сфере нашей деятельности. Кинтану я считала частью «личной» жизни, «личного» пространства. Это был мой мир — отдельный, сладостный, неприкосновенный.
Не найдя услышанному объяснения, я спросила, какую мебель она планирует поставить в просмотровом зале Маффет.
— Нужен будет столик для телефона, по которому связываться с киномехаником, — сказала она, не отрывая взгляда от полки. — Ну и динамики для «Долби»-системы.
Записав три эти «картинки» из прошлого, сразу вижу в них общее: во всех она общается с нами «на равных», старается всячески показать, что уже взрослая, хотя по возрасту ей полагается быть ребенком. Она могла рассуждать про «банковские отчеты», могла рассуждать про систему «Долби», могла сказать, что «обнаружила» у себя рак, могла позвонить в Камарильо и спросить, как быть, если почувствует, что начинает сходить с ума, могла позвонить на киностудию «Двадцатый век Фокс» и спросить, как становятся звездами, но не знала, что делать с полученной информацией. Продолжала жить в мире «маленьких игрушек». Ходила на прием к педиатру.
Не мы ли устроили всю эту путаницу у нее в голове?
Требуя, чтобы она вела себя как взрослая?
Взвалив на ее плечи ответственность, к которой она была не готова?
Подавив естественные детские реакции своими завышенными ожиданиями?
Помню, когда ей было года четыре или пять, я взяла ее с собой в Окснард[37] на фильм «Николай и Александра»[38]. Возвращаясь из кинотеатра домой, она называла русских императора и императрицу не иначе как «Никки и Санни», а на вопрос, понравилось ли ей кино, ответила: «Я думаю, это будет бомба».
Иными словами, посмотрев поистине душераздирающую историю о семье, оказавшейся перед лицом смертельной опасности (вдвойне немыслимой для детей, виновных лишь в том, что им выпало несчастье родиться именно у этих родителей), Кинтана не задумываясь оценила фильм с наиболее типичной для Голливуда позиции кассовых сборов. Точно так же спустя несколько лет я взяла ее в Окснард на «Челюсти»[39], и она весь сеанс дрожала от ужаса, но, едва мы вернулись в Малибу, выпрыгнула из машины, сбежала по косогору на пляж и с разгону бросилась в волны. Иные опасности, казавшиеся мне абсолютно реальными, ее совсем не страшили. Лет в восемь или девять она записалась на курсы юных спасателей, организованные Ассоциацией спасателей Лос-Андежелеса и сводившиеся к тому, что детей отвозили на спасательной лодке к буйкам, откуда они должны были вплавь добираться до берега. Как-то, приехав забирать Кинтану с занятий, мы с Джоном обнаружили пустой пляж. Кинтана дожидалась нас за песчаной дюной, кутаясь в полотенце. Из ее объяснений выходило, что спасатели «ни с того ни с сего» разогнали всех по домам. «Неужели совсем без причины?» — спросила я. И услышала в ответ: «Из-за каких-то акул». Я посмотрела на нее. Кинтана выглядела раздосадованной, даже слегка возмущенной, как человек, которому нарушили планы. «Они же синие, — сказала она, — а синие не кусаются». И пожала плечами.