Петер Хандке - Дон Жуан (рассказано им самим)
Его застукали с уродкой в чулане с метлами и утюгами — не то среди веников и щеток, не то на гладильной доске — те, кто метался в панике, пытаясь предотвратить кто смерть от удушья, а кто убийство в чулане. То, что потом вся кавказская деревня хотела наказать его за этот проступок, объяснялось местным социальным статусом девушки: ее считали слабоумной, а слабоумные везде остаются на положении неприкасаемых, в отношении них блюдется строжайшее табу, и он, как местный житель, обязан был это знать. А он, напротив, заверял позднее Дон Жуана, что, конечно, знал про табу, но, с другой стороны, был уверен, что его партнерша «умом не тронулась». Еще до того, на протяжении всего застолья, он сумел убедиться в этом. Такие выразительные глаза, как у нее, бывают только у нормального человека, более того, кто прекрасно владеет ситуацией. А какие мягкие руки были у этой якобы полоумной!
Уже вечером следующего дня Дон Жуан и его попутчик приземлились в Дамаске. Так, во всяком случае, он рассказывал мне через неделю. Само собой, мне не дозволялось спрашивать, каким образом они туда попали. Я и не спрашивал. Достаточно было, что это показалось мне реальным. И я не спрашивал также, где Дон Жуан ночевал в Дамаске и где его слуга. Это отдавалось на волю моему воображению, как впоследствии и при рассказе об остальных местах пребывания. Но мне и не требовалось никакого воображения, оно только помешало бы мне слушать, и сирийская сводка погоды по Дамаску тоже меня нисколько не интересовала: и так было ясно, что майский воздух и там густо насыщен летящим тополиным пухом, и я уже предвидел в продолжении рассказа, как он катится по красно-желтой земле и цепляется за красно-желтые стены, камень которых теряет при его полете свою тяжеловесность.
У Дон Жуана не было сомнений, что уже вечером, в день прибытия в Дамаск, ему снова повстречается женщина. Грядущее время, ничем не ограниченное по продолжительности, было временем женщин, и одна женщина будет теперь сменять другую. Пока он вязался за кавказской невестой — но не сказал «связался с нею», — он обратил на себя внимание тех особенных женщин, о которых и пойдет дальше речь в его рассказе. И дело тут было не в нюхе, как в этом уверял его слуга, ставший тем временем поверенным в его делах и произнесший целую тираду против женского люда (о чем чуть позже). «Они за семь верст чуют, когда к ним приближается тот, кого можно заполучить». И то, что они и учуяли в нем того, кого давно отчаялись дождаться, коренилось в его совершенно новой, нет, вообще впервые в жизни проснувшейся готовности откликнуться на их призыв, что и вызывало в женщинах принципиально иное чувство, чем примитивное стремление к адюльтеру, как прежде, тем более что эта готовность гармонировала к тому же еще с очевидной покладистостью и в придачу с беззаботностью и веселой бесшабашностью, мгновенно зажигавшей каждую женщину той недели, делая ее чуть наглой и, бесспорно, отчаянно смелой.
А что в течение всей недели безотказно действовало на каждую женщину, так это удивительная синхронность Дон Жуана с каждой из них — той другой, которая, однако, с первого момента начинала воспринимать себя уже не как другая для него, равно как и его, чужого мужчину, не как другого для себя. Если уж женщина чему и доверяла, то этой синхронности чувств. Вот на что уж можно положиться: в течение ближайших моментов жизни они двое будут постоянно во всем синхронны друг другу, чувствовать и действовать согласно, сообща, заодно. Ее жесты и движения станут его жестами. Она и он будут обладать единым чувством времени. В Дон Жуане — если она и придумывала для него другое имя, что естественно, — женщина встретила своего, отвечающего по духу ее времени, мужчину. Чего она при этом не знала и чего ей и не следовало знать, так это то, что первопричиной покладистости, равно как и беззаботности, исходившей от Дон Жуана и покорившей ее, была его нескончаемая печаль. Годы его скорби и траура еще не закончились. Каждая связь с женщиной только обостряла его горе, вызванное потерей самого близкого человека, делала его ощутимей как никогда прежде.
О встрече с женщиной из Дамаска Дон Жуан рассказывал меньше, чем о ее предшественнице с Кавказа, и о каждой последующей еще меньше и меньше. Всего лишь так это случилось в зале танцующих дервишей в Большой мечети, название которой он никак не мог вспомнить, — я мог бы помочь ему, но робел присоединить свой голос к его, голосу рассказчика, а кроме того, название мечети оказалось бы для этого маленького эпизода непомерно великим; Большая мечеть Дамаска — вполне достаточно, как и для определения остальных мест действия также вполне хватало всего-то и сказать: цитадель в анклаве Сеута в Северной Африке — на причале во фьорде под Бергеном в Норвегии — и так далее.
Дон Жуан сидел на концерте в заднем ряду — танцевали дервиши. Вскоре он уже воспринимал барабаны, лютни, флейты (или дудки) не как концерт и даже не как звуки музыки. Он вообще их никак не воспринимал, потому что не слышал — из слушателя он превратился в зрителя и не отрываясь смотрел на танцующих, на их широкие, раздувающиеся колоколом длинные одежды, их высокие, цилиндрической формы головные уборы. Танец состоял из одних вращательных движений, казалось, довольно медленных; когда же они сменились быстрыми, эффект возымел обратное действие, — темп словно замедлился, и воцарилась чарующая и величественная медлительность вращающихся на одном месте фигур в летящих одеждах и — что уж совсем невероятно — неподвижно устремленных на зал глаз и раскинутых рук, одна из которых, направленная вниз, указывала на землю, другая, повернутая ладонью кверху, была воздета к небу. Экстаз? Нечто более спокойное, чем эти вихрем вращающиеся вокруг себя тела дервишей, становящиеся временами из-за стремительности движений почти невидимыми, невозможно было себе представить, как и сосредоточенность танцующих на самих себе. Большинство дервишей были немолоды, и поэтому тишина и покой, исходившие от этих танцоров, нисколько не удивляли. В конце же празднества — а это было скорее торжественное действо, чем концертное выступление — один очень молодой дервиш среди танцующих старцев, почти еще подросток, взял на себя миссию показать искусство исполнения быстрых пируэтов. Это была неземная легкость, сочетавшаяся с невероятной серьезностью в танце, он вращался, казалось, уже в другом измерении, однако глаза зрителей не ощущали пустоты в этом вихре. А в конце, когда он остановился и принял спокойную позу, ни малейшей улыбки на лице, даже намека на нее, разве что — открытость молодости навстречу залу.
И в этот момент Дон Жуан вновь почувствовал, как какая-то женщина из присутствующих в зале смотрит на него определенным образом. Он увидел ее, она сидела в передних рядах, вращая головой, — словно подхваченный такт после умолкнувших инструментов и закончивших вращение дервишей. И опять он не стал мне описывать женщину: само собой, она была «неописуемо красива», — а преподнес мне в качестве варианта рассказ, что принял ее с первого взгляда из-за платка на голове и темного, наглухо закрытого до ворота платья за монашку, но потом заметил, что и остальные женщины в зале, включая девушек-подростков, были одеты так же.
В дальнейшем многое протекало, похоже, как в первом случае, с женщиной, что была накануне и в другой стране: те же картины, образы и звуки (хотя он, Дон Жуан, неделю спустя не мог вспомнить ни единой интонации, ни тембра голоса, ни слов, произносимых этими двумя женщинами, а из всего случившегося скорее, пожалуй, и отчетливее все второстепенное, что было так или иначе связано с теми картинами и образами). То, что многое повторилось, как повторялось потом и с женщинами остальных дней недели, нисколько не смущало его, не заставляло колебаться и не отпугивало — в испуге он отпрянул на момент только в первый раз, но тогда речь о повторе еще не шла. Тем временем повторение набирало, однако, темп и принимало все больший размах, и тогда он решил покориться судьбе, приняв это как нечто само собой разумеющееся, даже как закон, если хотите, как заповедь. Делать то же самое сегодня и отказываться от женщины, как и вчера, — его удел. Повторение судьбы и принятие им этого только добавляло ему куража.
Это не означало, конечно, что нюансов не было. Нет, время от времени они вступали в игру, каждый раз, правда, лишь как единичная, совсем неприметная деталь. Но только благодаря им он и мог следовать заповеди, исполняя ее и делая частью своей игры — блюсти заповедь, допускающую маленькие отклонения. Или, как позднее выразился его слуга: нюансы добавляли перцу.
Ведь и сами эти сомнительные особы, рвущиеся в рассказ и жаждущие, чтобы их личности и их жизни оказались в центре повествования, в главных чертах повторяли изо дня в день друг друга. Все эти женщины жили до ключевого момента в скандальном одиночестве, которое, собственно, и открылось им как скандал, осозналось ими лишь в момент встречи с Дон Жуаном. Все они были, какую страну ни возьми, коренными жительницами и при этом чужими в своей среде. Правда, в остальном они ничем не выделялись среди других, жили наподобие «человека без свойств», а расцветали и становились «писаными красавицами», только когда у них открывались на себя глаза, и они наконец-то появлялись на людях. У них у всех был сумрачный взгляд, излучавший угрозу, но Дон Жуан если и пугался, то только понарошку. Эти женщины не имели возраста или делали вид — молодые и не очень, — что они выше этого. Все они, где бы ни находились, неустанно высматривали того, кто был их достоин, и не теряли присутствия духа, позволявшего им действовать «мгновенно», по обстоятельствам. И все они, что было определяющим, давным-давно достигли того порога, за которым уже маячила дорога к смерти или к безумию, к тому, чтобы встать и уйти из этого мира навсегда, покончив с собой. Все они могли стать опасными для общества. И все они, даже в отсутствие праздников — ни свадьбы, ни танцев, — двигались по жизни как по театральной сцене, в сияющем ореоле блеска даже в будни, более того, некой ауры праздничной приподнятости, — по прошествии времени Дон Жуан видел их всех в белом, всех, всех. И ни одна из них никогда не заговаривала, если вообще открывала рот, о болезнях или смертном одре.