Иван Шипнигов - Нефть, метель и другие веселые боги (сборник)
В конце августа все завершилось так же неожиданно, как и началось, но печальное эхо тех событий до сих пор звучит в разговорах и воспоминаниях. Седой и трясущийся от пережитого Поташевич написал жене, велев продать их участок под Парижем и перевести ему все деньги. Та, напуганная новостями из России и долгим отсутствием мужа, выполнила его просьбу. Тогда архитектор по тем же каналам, по которым действовали ранее леворадикальные патриоты, купил взрывчатки и старый «КамАЗ» и все-таки осуществил тот дерзкий и трагический план. Возможно, Поташевичу помогло как раз то, что он никак не конспирировался: о душевном здоровье несчастного француза к тому моменту говорить не приходится, а полиции было не до охраны комплекса. Поташевич просто загнал грузовик под одно из оснований конструкции, и мощный взрыв подкосил обе башни. Говорят, что он выступил в качестве смертника, взорвавшись сам; тело его не было найдено, и там след Эмиля Поташевича теряется окончательно.
Москва словно опомнилась от длинного, нездорового, подробного сна. Новый телецентр решено было строить в другом месте. Станции метро в Филях переименовали, убрав из названий слишком откровенные, ставшие болезненными исторические коннотации. Солдаты и офицеры, устроившие безобразие в том районе города, подверглись психиатрическому освидетельствованию, и врачи нашли, что те действительно плохо могли отвечать за свои действия, и военная прокуратура особо не свирепствовала. Все-таки у русских людей человек с оружием, устраивающий с товарищами безумную пьяную сексуально-гастрономическую оргию, вызывает не страх, а скорее восхищение, смешанное с завистью, и самыми частыми словами военных в те дни было устало-довольное: «Хорошо погуляли!» Страна постепенно приходила в себя.
В Останкино устроили мемориал. Башенному комплексу поставили небольшой памятник, сделанный по эскизам, найденным в бумагах Поташевича. Две стройные башни высотой примерно два метра навсегда сплелись в изящном бронзовом танце. К мемориалу до сих пор приходят с цветами печальные девушки. Они повязывают на оградку свои чулки, надевают на прутья решетки туфли с каблуками в виде перевернутых лакированных башенок, заплетают банты из лямочек бюстгальтеров, наливают в стаканчик шампанского, прикрывая его ломтиком сыра. Самые нежные из них даже оставляют на памятнике алый след прощального, все объясняющего поцелуя.
2010–2012 гг.
Тополя (День Победы)
Когда солнце садится и пыльный воздух начинает понемногу остывать, я выхожу на балкон. Каждый день весь май, а потом целое лето, около восьми часов вечера я выхожу на балкон и смотрю на мои тополя. Дети доигрывают последние игры во дворе, подростки выходят на вечернюю прогулку, мужчины в белых растянутых майках сидят на скамейках с бутылкой пива, с сигаретой, просто так – смотрят в землю, вздыхают, молчат. Обязательно где-то стучит по асфальту звонкий мяч. Еще один день прошел, и ничем он не отличается от вчерашнего и не будет отличаться от завтрашнего. Молодые матери с колясками, старухи, собаки, дворовые алкоголики – все в этот час сближаются, становятся родными, смотрят в землю и молчат. Еще час, и начнет темнеть, и начнется обычный ежевечерний спор стариков с молодежью; пока же можно подумать о завтрашней жаре, о пыльных сандалиях, о прохладе и сумраке маленькой квартиры, о холодке перил в подъезде, о неизменном коленкоре входной двери, которые одинаковы у всех. Мы, поленившиеся уехать на дачу и оставшиеся сидеть на скамейке во дворе, знаем: нет никого счастливее нас. У нас есть тополя.
Никто, кроме нас, городских, ленивых, пыльных, не знает ничего о тайной жизни тополей. Деловые, сердитые, всегда занятые, носящиеся по курортам и дачам с чемоданами и билетами – вы, несчастные, слишком устаете для того, чтобы замечать подробности тополиных движений. Вы слишком заняты для того, чтобы интересоваться их судьбами. Для вас я выхожу каждый день на балкон, чтобы когда-нибудь рассказать вам, что вы потеряли, о чем вы никогда не узнали бы, если б не я.
Эти три старых тополя возле гаражей Петренко и Самойловых появились здесь совсем недавно. Неделю назад я, запомнив в очередной раз планировку двора, лег спать, а утром, выйдя на балкон, чуть не упал с него, подпрыгнув: три могучих красавца стояли там, где вчера вечером было пустое место. Возле новых тополей уже толпились почти все жители нашего дома, кроме немощных старух – их выведут познакомиться вечером, по холодку. Я натянул шорты, накинул рубаху и помчался вниз, прыгая через пролеты. Растолкав толпу (на меня никто не подумает обидеться), я с разбегу обнял средний тополь.
– Новые! Новые! – кричал дядя Толя. – Ночью прибыли! Откуда, интересно?
Дядя Толя был уже хороший. Он конечно же не мог упустить случая и сразу же, с утра, начал отмечать прибытие новых тополей. Сейчас, на полуденном солнце, его развезло, и поэтому он вел себя так глупо, спрашивая, откуда тополя. Мы всегда знаем, откуда они прибывают и куда потом уходят, но мы не имеем права говорить об этом вслух.
Дядя Толя нашел себе еще двух собутыльников, и они отправились в универмаг. Все понемногу разошлись, вздыхая от счастья. Я покинул тополя последним. Я уверен, что завтра их здесь уже не будет. Я стою на балконе и не отрываясь смотрю на них. Мне больше нечего делать. Я прощаюсь с ними.
А этот гигант высотой с наш пятиэтажный дом стоит долго, уже около месяца. В июне он один засыпал своим пухом весь наш двор. На него повесили качели – это не считается кощунством, главное, не сильно повредить кору. Теперь дети взлетают на этих качелях под самую крону. Воображаю, как это должно быть приятно – и детям, и ему. По поводу этого тополя было даже что-то вроде собрания жильцов нашего дома. Кто-то высказал осторожное, наглое, невозможное предположение, что, может быть, тополь останется здесь навсегда. Половина жильцов подняла его на смех и ушла, а оставшиеся подумали и решили построить вокруг тополя песочницу с грибком, чтобы тополь наверняка остался с нами. Отец и сын Кузнецовы уже привезли на своей машине доски и начали сколачивать ограждение для песочницы. Многие считают их чуть ли не еретиками. Я же молча стою на балконе, смотрю на Кузнецовых и представляю, как же, наверное, хорошо прикасаться ладонью к нагретой за день белой душистой доске.
Если внимательно ходить по городу, тоже замечаешь массу передвижений. Вот этот скверик возле универмага уже опустел – с десяток тополей ушли ночью, никем не замеченные; рабочие в оранжевых куртках уже крепят на столбы рекламные щиты, на скамейке, теперь безжалостно освещаемой солнцем, спит бомж. Горожане, удосужившиеся взглянуть на эту картину, почти никогда не замечают, что привычных тополей нет. Некоторые, не до конца утратившие связь с реальностью из-за своих поездок и покупок, смутно припоминают, что раньше здесь стояли чудесные деревья, а теперь нет даже пеньков, но тут же забывают свою короткую тревожную мысль, гонят ее прочь от себя, как легкую тень возможного сумасшествия, и идут дальше, как зомби. А рабочие? А что рабочие – им все равно; трудно требовать внимания к каким-то тополям от людей, в июльский полдень вынужденных крепить дурацкие рекламные щиты. Возможно, бомж заметил исчезновение этого скверика. Да точно же, он видел прошлой ночью, как десять тополей тихо сдвинулись с места и пошли на восток, но что с него взять? Он не пил уже третий день и в ту ночь, возможно, дрожал на этой скамейке, обрывая ногти о дерево, белея, блюя, перебирая ногами на месте: нет, нет, нет, только не это, помилуйте, простите, помогите, не надо. Снова белочка – легко прыгнет в его потухающем сознании горячая, оранжевая, полыхающая мысль. Но никакой белочки на этот раз не будет; Бог милует, рабочие дадут на пиво, и в этот вечер он навсегда забудет про тополя.
Некоторые старожилы нашего дома, с детства привыкшие наблюдать за тайной жизнью тополей, любят рассказывать страшные байки. Когда я стою вечером на балконе, навсегда запоминая двор, которого завтра не будет, я слышу обрывки таких разговоров. Я спускаюсь и подхожу к сидящим на скамейке старикам. Основную часть самоубийств и поножовщины в городе наши старики объясняют передвижениями тополей. Им не все верят, но благодаря тому, что большинство взрослого населения нашего города крепко выпивает, аргументация стариков звучит убедительно.
– Был у меня приятель, – былинно начинает дед Макар Петрович. – Служили вместе, потом после войны столярили вместе на мебельной фабрике. Диваны, там, шкафы, табуретки; для себя, налево, чего греха таить, костыли делали. Калымили. Хороший Алексеич был мужик, крепкий. Всю войну, считай, прошел, два раза ранен был. В плен чуть не попал, от троих немцев отбился, ногу потерял. Когда перестройка эта ваша началась, про нас, ветеранов, забывать начали. Мне-то что, у меня семья есть, старуха моя, внуки, да и не привык я прошлым жить. Забыли войну и тех, кто в ней победил, – так и черт с вами, вспомните потом, когда поздно будет. Алексеич, приятель мой, не такой был. Все орденами своими потрясать любил, в магазин за хлебом иначе как в форме не выйдет. Смешно же, правда: дед в форме, с костылем, в очереди стоит и Горбачева поносит почем зря. Потом Ельцин этот… Ну и начал он попивать, в общем. За два года спился как я не знаю что: руки трясутся, рожа опухла вся, денег нет постоянно. У меня занимал, а я что, богач, что ли? Жалко его было, так что сделаешь: и разговаривал я с ним, и ругал его последним фронтовым матом, и лечиться его пробовал уговорить – все попусту. Однажды пил он месяц подряд. Мужик-то крепкий был, говорю, да в такие годы любому запой опасен. Решил он тормознуться, два дня не пил, а на третьи сутки и случилося это… Выглянул в окно, а там под фонарями тополя маршируют… Он, значит, кинулся костыль искать, а костыля нет нигде – мало ли где он его по пьяни-то бросил. Нет костыля, спуститься по лестнице он не может, и тут и накрыло его окончательно: решил дед, что костыль его в одном из тополей заключен и что, значит, надо дерево нужное найти, остановить и костыль тот заново выточить… Прыгнул он в окно с пятого этажа. Врачи потом сказали, что допился он до чертиков, а я вот уверен: не ушли бы в ту ночь тополя, не было б такого. Крепкий был мужик, Алексеич-то…