Мигель Сильва - Лопе Де Агирре, князь свободы
РОСАРИО ЭСКИВЕЛЬ. В Куско тебя ожидает покой или смерть! Пойдем же туда!
(Франсиско Эскивелъ и Росарио Эскивелъ выходят. Над стенами города занимается заря.)
ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Едва лучи солнца покидают бездну и встают над горизонтом, дабы дать нам свет, с черных небес нисходит трагедия, чтобы накрыть нас своим темным крылом. Лопе де Агирре, шедший по следу Франсиско Эскивеля через луга и горы, исполненный все той же ярости, отправился за ним и в Куско. В Куско, под защитою величественных гор, под покровительством тысячелетних камней, на попечении странноприимных храмов, Лопе де Агирре в своей мести не остановится на полпути.
ХОР ЖЕНЩИН ГОРОДА ПОТОСИ. Гнев святого Михаила-архангела торопит его шаг, зажигает его взгляд, закаляет его сталь. Лопе де Агирре чует, как за спиной его вырастают крылья святого Михаила-архангела, как тело его наливается силой снятого Михаила-архангела, и эта сила побуждает его: убей.
ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Лопе де Агирре без колебания ступает на самые опасные дороги, ведущие в Куско, босой взбирается на самые высокие скалы, мостом нависшие над рекой Апуримак, карабкается по обрывистым тропам инков, переваливает через мрачные хребты Аймараес и добирается до Куско со сбитыми в кровь ногами и разъяренным сердцем.
ХОР ЖЕНЩИН ГОРОДА ПОТОСИ. Горе нам! Гнев святого Михаила-архангела движет его рукой.
(Входит вестник.)
ВЕСТНИК. Я принес дурные вести. Защита и покровительство, которые предложили Франсиско Эскивелю власти города Куско, не помогли. Не помогли ни предусмотрительность, ни осторожность, ни то, что он заперся в четырех стенах и не показывался на улице. Не помогла и охрана, которую Росарио Эскивель велела нести челяди — индейцам и неграм. Однажды в понедельник, ровно в полдень, когда Франсиско Эскивель просматривал старинные свитки у себя в библиотеке, а облака застыли в небе Куско, словно парусники в безветрие, невесть откуда взялся Лопе де Агирре, будто прошел сквозь стены и запертые двери. У Франсиско Эскивеля не было времени выхватить шпагу, не было времени позвать на помощь…
(Входит Лопе де Агирре, руки его в крови.)
ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Да, вестник. Да, почтенные купцы. Да, женщины города Потоси. Он не успел даже выхватить шпагу, не успел позвать на помощь, не успел поручить себя богу. Этими самыми руками я вонзил ему кинжал в висок, в грудь, в живот, в спину. Этими самыми руками.
(Стеная и плача, входит Росарио Эскивелъ.)
РОСАРИО ЭСКИВЕЛЬ. Зачем ты убил его, Лопе де Агирре? Зачем ты лишил меня очага, друга, любви, смысла жизни? Зачем ты запятнал свою честь и погубил свою душу?
ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Покойный Франсиско Эскивель предал меня публичному поруганию без причины и без суда. Покойный Франсиско Эскивель презрел мое звание королевского сержанта, пренебрег тем, что в жилах моих течет дворянская кровь, опорочил мое доброе имя честного купца. Покойный Франсиско Эскивель приговорил меня к двумстам ударам плетьми, к наказанию, для меня еще более невыносимому, нежели виселица, более страшному, нежели сам ад. Плети били по моему телу, по моим костям, точно молот по наковальне, и выковали из меня другого человека, с иным сознанием, иной волей, иной судьбой. Мое новое сердце, закаленное плетьми Франсиско Эскивеля, преследовало его, не зная устали, гналось за ним днем и ночью, пока не застигло его в одиночестве и не покарало малой карою, не искупающей великой обиды. Я встал на путь мести и буду мстить до последнего своего вздоха.
После той крови мои глаза стали другими, людей и вещи я вижу словно в густом тумане, и они вздрагивают как огонек светильника, ничто мне не в радость, только любовь Эльвиры, девочка каждое утро слышит цокот копыт моей лошади на каменных мостовых Куско; повсюду рыскают, ищут меня солдаты и альгвасилы, хотят сквитаться за смерть алькальда Франсиско Эскивеля, на голой, без деревьев, площади уже поставлена виселица, приготовлена и опробована гаррота, заточен смертоносный клинок, подожжен шнур аркебуза, и ржет конь, что поволочет мое четвертованное тело, но меня это не сбивает с пути. В жилах у меня бурлит ток раскаленного металла или просоленной лавы, мало мне смерти Франсиско Эскивеля, не ты один хлестал меня по спине плетьми, все они секли, всей сворой, коррехидоры, судьи, алькальды, монахи, по очереди менялись — терзали мое тело, смеялись моим язвам, это они без жалости грабят индейцев, за малейшую провинность пытают слуг-янаконов, отсылают в далекие походы, а сами пользуются их женами, это они подделывают завещания, преступно предают огню целые селения, отрезают носы и руки несчастным, молящим о справедливости; но самые гнусные грешники — монахи, отец Хуан Баутиста Альдабан раздевает незамужних индианок, которые приходят к нему исповедоваться, засовывает им пальцы в детородные органы и в задний проход, хлещет по ягодицам, называя это епитимьей, викарий Доминго Матаморос собирает молоденьких негритянок под предлогом обучения закону божьему и насильничает одну за другой в ризнице, монах-францисканец Фелипе Авенданьо выслушивает прегрешения девочек в такой темной исповедальне, что те не видят даже, как их портят, и потом не знают, отчего забрюхатели.
Высокомерные, жестокие, скаредные, неправедные, все хотят убить меня, единственное, что мне осталось, — любовь Эльвиры и еще друзья, остался Антонио Сантильян из Вальядолида, остался Диего Катанья из Кордовы, коррехидор велит бить во все колокола, трезвонить о моем побеге, алькальд бросает за мной в погоню своих ищеек и собак, церковники с амвонов навешают на меня гнусную напраслину, с распятием в руке запугивают прихожан: «Если кто знает, где находится Лопе де Агирре, и не донес на него, тот совершил смертный грех»; Антонио Сантильян и Диего Катанья протягивают мне руку помощи, прячут меня в загоне для скота рядом с монастырем Пресвятой Девы Милосердной, я сплю со свиньями, спасаюсь от жестокого холода, спустившегося с гор; альгвасилы, не зная устали, ищут меня, шныряют по церквам и монастырям, аббаты и аббатисы, сокрушаясь, отпирают двери: «Великий преступник, коего ищете, не приходил к нам, не просил убежища, если бы явился, мы бы его выдали незамедлительно»; ровно сорок дней живу я в хлеву, дышу вонючим навозом, Антонио Сантильян с Диего Катаньей приходят ко мне в полночь, приносят хлеб и воду, я остаюсь со свиньями до тех. пор, пока алькальд не решает, что я умер, а один индеец даже рассказывает: «Я видел, как он убегал, карабкался по скалам», «Холод в горах зверский, не щадит христианина», «Я видел, там, наверху, кружили черные птицы», тогда министры короля объявляют меня умершим, Антонио Сантильян и Диего Катанья помогают мне сменить шкуру баска на негритянскую, черную, сок плода, который тут называют виток, а в Картахене — хагуа, красит кожу в темный цвет, от которого можно избавиться только вместе с кожей, я превращаюсь в негритоса из Гвинеи или в Сан Хуана Буэнавентуру, меня одевают в лохмотья раба, мы выходим из Куско среди белого дня, впереди идет черный раб — это я, босой и полупьяный для большей убедительности, сзади — мои хозяева, Антонио Сантильян и Диего Катанья, верхом, с аркебузами и охотничьим соколом, мы минуем стражу у городских ворот, и дальше я, черный, иду один по дороге, ведущей в Гуамангу, в Гуаманге самый лучший климат во всем Новом Свете, дон Педро Агирре дает мне приют в своем доме и дарит пятьсот песо звонкой монетой, он мне не родня, хотя, как и я, родом из Оньяте, он обнимает меня и говорит одно: «Правильно сделал, что отомстил Франсиско Эскивелю», потом верхом на своем коне провожает меня до Лос-Чаркас, здесь, в Лос-Чаркас, собираемся все мы, мятежники и преследуемые, и ждем своего счастливого случая, а бич короля Испании, не унимаясь, день и ночь терзает меня.
— Мы больше не солдаты, — говорит мой друг бискаец Педро де Мунгиа, суровый и злой точно волк.
— Мы — бродяжье племя, — кричу я. — Больше семи тысяч нас, несчастных бродяг, что, не зная покоя, скитаются по дорогам Перу: из Куско в Кальяо, из Кальяо в Ла-Плату, из Ла-Платы в Потоси.
— Знаменитый дон Педро де Ла Гаска, несравненный учитель несправедливости, повинен более других, — говорит Педро де Мунгиа тихо. — Когда пришла пора жаловать милости, он щедро одарил предателей и скаредно позабыл верных людей.
— Обо мне не забыли, — говорю я и бью себя в грудь кулаками. — За верную службу мне пожаловали двести ударов по спине, в лоскуты изодрали мне кожу и честь, в кровь влили яд, с которым не рождаются.
— В долинах и селениях нас видели в изношенной обуви, как на мошенниках, в драных штанах, как на побирушках. Что осталось у нас от испанских конкистадоров? — говорит Педро де Мунгиа.
— Ярость у нас осталась, — говорю я. — Мы завоевывали Индийские земли с отчаянной яростью, так что пена выступала у рта, мы изничтожали диких индейцев, мы убивали друг друга.