Ежи Косински - Ступени
Я шел вдоль реки к тому месту, где поселился мой друг. Мы не виделись уже год, и я совершенно случайно узнал, что он живет в этом городе. Я миновал некое подобие площади, на которой скучилось несколько домишек; остальные строения были разбросаны вдоль каналов и железнодорожных путей. Рядом с домом моего друга на берегу реки располагалось кладбище.
Я решил, поджидая друга, погулять по кладбищу. Когда он будет возвращаться домой, я его увижу, решил я и направился к могилам, среди которых царило запустение.
Не прошло и нескольких минут, как кто-то позвал меня по имени. Я обернулся и увидел моего друга, который спешил ко мне со стороны улицы. Он был удивлен тем, что я решил подождать его на кладбище, поскольку место это уже давно было заброшено и пришло в упадок. Надписи на надгробиях почти нельзя было прочесть, сами надгробия покосились, как пьяные, и глубоко ушли во влажную землю. Здесь хоронили, объяснил мой друг, представителей одного из религиозных меньшинств. В течение долгого времени этому меньшинству запрещали погребать своих покойников в пределах городских стен. Не разрешались даже похоронные процессии, потому что жители города могли напасть на шествующих. Поэтому покойники доставлялись на кладбище лодкою по реке.
Но, продолжал мой друг, самое интересное на этом кладбище — не могилы, а смотритель. Мой друг пытался неоднократно завести с ним беседу, но тот отделывался односложными ответами. Это возбудило любопытство моего друга, и он начал наводить в городе справки.
Ему рассказали, что во время войны этого смотрителя интернировали в концентрационный лагерь. До войны он был боксером-тяжеловесом. В чемпионы он не выбился, но заслужил в боксерских кругах чудовищную репутацию. С ним не рисковал связываться ни один антрепренер, поскольку на его счету было несколько изувеченных и тяжело травмированных противников. Комендант концентрационного лагеря обратил внимание на смотрителя, когда тот уже стоял в партии заключенных, выбранных для отправки в газовую камеру. Он сохранил ему жизнь и сделал спарринг-партнером для себя и для тех из лагерных охранников, кто занимался боксом.
Комендант пригласил в лагерь боксера-профессионала, чтобы тот вступил с заключенным в поединок. Условия были такими: бой должен был проходить по профессиональным правилам. Если побеждал лагерный боксер, то казнили вне очереди одного заключенного. Если же побеждал профи, одного заключенного, приговоренного к газовой камере, отпускали на свободу. Выбирал счастливчика лагерный боксер. А если возникало хоть какое-нибудь сомнение в честности боя, например, если создавалось ощущение, что лагерный боксер нарочно подставился под удар или притворился нокаутированным, то тогда казнить должны были его самого.
Комендант, который считал себя крупным специалистом в области психологии заключенных и инстинкта самосохранения, решил, очевидно, что при таких условиях боксер-заключенный будет боксировать хорошо, чтобы сохранить свою жизнь, но в то же время не будет чересчур стремиться к победе, чтобы не обречь на крематорий одного из своих собратьев. Лишенный стимула к победе, он, однако, вынужден будет избегать проигрыша.
Приехал профессионал. Достаточно было бросить на него взгляд, чтобы понять — заключенный проиграет. К несчастью для коменданта, этот боксер, встав перед необходимостью или проиграть своему расовому врагу, или победить его ценой освобождения другого расового врага, отказался от поединка. Заключенный остался в живых, но не смог спасти никого из своих собратьев.
Теперь он живет бобылем, охраняя постепенно погружающиеся в вонючую грязь надгробные памятники.
***
В те времена, когда я был студентом университета, мы были обязаны посещать собрания многочисленных студенческих политических организаций. Во время этих продолжительных мероприятий в соответствии с требованиями Партии студентам надлежало заниматься критикой и самокритикой. Собрания протекали напряженно и порой даже драматично: если успеваемость и поведение студента признавали неудовлетворительным, и Партия могла исключить его из университета и отправить на работу куда-нибудь в деревенское захолустье. Мы чувствовали себя камнем в праще, который никогда не знает, кто его запустит и куда.
Перед одним из таких собраний я зашел в туалет. Там я наткнулся на другого студента, которого все звали Философ. Он выглядел очень жалко, и его безудержно и мучительно рвало. Увидев меня, он начал извиняться за свой вид и даже попытался выдавить из себя улыбку.
Для него подобные собрания были невыносимой нагрузкой: его слабые нервы не выдерживали напряжения. Он сказал мне, что даже вид комнаты, наполненной людьми, приводит его в такое паническое состояние, что ему порой приходится после этого часами прогуливаться в одиночестве по коридору, чтобы успокоиться перед возвращением в аудиторию.
Как-то раз я опоздал на встречу с Философом. Я извинился, объяснив, что задержался, поскольку мне нужно было зайти в здание нового филиала государственного банка, который недавно открыли в центре города. Между прочим, я упомянул о том, какой шикарный туалет я там видел на первом этаже — чистый и безлюдный. Я сказал Философу, что с удовольствием воспользовался этим туалетом.
Философ почему-то очень заинтересовался и уточнил у меня адрес этого филиала. Я назвал адрес. Тогда он достал из кармана маленький план города и тщательно отметил на нем это место. Я заметил, что пометка на карте — не единственная, и спросил его, что все это значит. Философ объяснил, что отмечает на плане все «храмы». Я не понял, что он имеет в виду. Тогда он спросил меня, знаю ли я, почему ему дали такое прозвище? Я не знал. Он попросил меня следовать за ним.
Мы пришли к одному из городских этнографических музеев. Он завел меня внутрь и сразу же направился к туалету. В туалете никого не было в этот ранний утренний час; там царили чистота и порядок. Мой друг посмотрел на меня и с ноткой гордости в голосе сказал: "Если запереться в кабинке, то никто тебя не потревожит — сиди хоть несколько часов. Ты же знаешь, от собраний почти невозможно отвертеться. А здесь твоему уединению никто не помешает. Можешь предаваться размышлениям и самосозерцанию внутри своего частного владения". Он торжествующе развернул свой план: "Я нашел около тридцати общественных зданий в различных частях города, в каждом из которых есть такой храм, и он всегда к моим услугам".
Затем он погрузился в детальное описание "своих храмов". Некоторые из них, в особенности те, что построены недавно, поражали своей грандиозностью. Беломраморные стены в окантовке из меди и серебристого металла, мозаичные полы, хрустальные люстры, идеальная вентиляция. "Сидишь в кабинке в такой обстановке, — объяснял Философ, — и мысли воспаряют над тобой, словно ожившие божества Древней Греции, слетевшие со страниц античной хрестоматии. И никто тебя не подслушивает. Что за радость — остаться наконец в полном одиночестве и больше не тревожиться, что скажут о тебе другие, как они на тебя посмотрят или что о тебе подумают. Ты один в четырех стенах своего личного святилища".
Какой-то старик зашел в туалет и скрылся в кабинке. Вскоре он вышел; мы внимательно послушали, как журчит вода в бачке унитаза. "Но если собираешься сидеть в кабинке действительно долго, — сказал мой друг, — то необходимо запастись вот этим". Он достал из кармана ватный тампон и пузырек с растворителем. "Чего только не пишут на стенах туалета, — объяснил он, лозунги всякие, высказывания. Многие — явно контрреволюционного содержания. Храмы — это, пожалуй, единственное место, где можно выражать протест против режима, против коллективизации, чисток и зарубежной политики Партии и даже против культа личности нашего всесильного вождя". "Понимаешь, — продолжал он, — если я просижу в кабинке дольше обычного, меня могут обвинить в том, что я и есть автор всех этих еретических надписей. Поэтому я начинаю с того, что смываю их со стен. Если милиционер или стукач спросят меня, что я там так долго делал, я всегда смогу отделаться каким-нибудь невинным и убедительным объяснением. В конце концов, какой-то философ однажды написал: "Сотворение богов и храмов — нелегкое дело, для этого потребен могучий интеллект". Стоит немножко поработать ваткой, чтобы обзавестись собственным храмом, верно?"
Несмотря на свою болезненную чувствительность, Философ исправно посещал все митинги и семинары. Помню, как-то раз профессор спросил его мнение по поводу одной недавно провозглашенной Партией политической доктрины. Мой друг встал, бледный и потный, и, изо всех сил стараясь сохранить невозмутимый вид, сказал, что некоторые аспекты этой доктрины, как ему представляется, идеально соответствуют репрессивным задачам тоталитарного государства и поэтому противоречат гуманистическим ценностям. Воцарилось молчание. Не сказав ни слова, профессор жестом велел ему сесть. В аудитории послышался шум: присутствовавшие члены Партии встали и демонстративно покинули помещение. Всем стало ясно, что Философ обречен.