Марта Кетро - Мартовские коты. Сборник
На следующий день, ближе к вечеру, девчата-медсестры как ни в чем не бывало спустились в столовую вернуть кастрюлю. Раньше, уже от самого входа в столовую кто угодно замечал повсюду снующий огонек рыжей шевелюры. А в тот день, как ни вглядывались подружки, не было видно конопатого Кузьки. И битый кафельный пол натирал совсем еще молоденький, незнакомый паренек. Подошли к нему девушки, стали осторожно расспрашивать: где же рыжий, не заболел ли он? Они виновато и растерянно переглянулись и поняли, что думают об одном и том же: может быть, он вчера полночи прождал в саду в одной рубашке, надеясь, что Светка после операции снова прибежит к нему под старую черемуху. Новенький паренек от неожиданных вопросов смутился, но работы своей не прервал. Прилежно надраивая пол, он угрюмо мычал: «Ваш рыжий – вор. Он украл котлеты, которые были предназначены солдатам перед отправкой на фронт. Говорят, чтоб каких-то своих баб угостить. – И паренек умолк, оглядывая подруг из-под бровей. – Ну за провинность решено было его вместе с солдатами, которых он лишил обеда, отправить на фронт, в штрафбат. Они уже, кажется, уехали».
В этой части истории бабушка всегда плачет, громко всхлипывая и вздыхая.
Подружки-медсестры надеялись, что новичок чего-нибудь перепутал, но через пару дней один врач подтвердил его слова.
– Что с ним было дальше, жив ли он остался, неизвестно, – сквозь слезы шепчет бабушка.
– Как же жалко мне его! – причитает она тоном, какому бы позавидовала профессиональная плакальщица. – Из-за нас, дур, пропал парень. Мы потом хотели этой Светке хорошую трепку устроить. А что, собственно, устраивать-то? Сами хороши... Мы и представить себе не могли, как все обернется. А потом уж молили бога, чтобы берег его там, на фронте, – виновато добавляет бабушка, промокая платочком маленькие блестящие глаза.
Некоторое время мы сидели молча. Пили остывший чай и, раздумывая о судьбе рыжего повара, дремали в прохладе, под яблонями, окутанные со всех сторон сочными, теплыми звуками летнего полудня. Потом бабушка неожиданно сообщила, что до автобуса, который должен довезти нас до московской электрички, осталось всего полчаса. Она засуетилась, зачем-то схватила кухонное полотенце, масленку и вазочку с печеньем и понеслась в дом.
– Со стола я потом сама уберу. Идите быстренько, по-военному, собирайтесь, – командовала она на бегу, еще не высвободившись из заново пережитой истории.
Десять минут спустя мы втроем поспешно выходим из калитки. Все объято парным молоком летней жары и погружено в ленивую, расплавленную дремоту. Бабушка гордо шествует, ухватив нас под руки. В честь праздника она принарядилась в черную шелковую блузку в мелкий горошек и в вязаную белую панамку, придающую ей кроткий, покладистый вид божьего одуванчика. Несмотря на спешку, она не забыла обрызгать шею своей неизменной «Красной Москвой», оправдываясь, что наверняка встретит кого-нибудь из соседей, и надо быть красивой. Сжав руки в кулачки, она гордо марширует, подгоняя нас. Она уже запыхалась, по шее к вороту блузки сползает капелька пота. И тем не менее, несмотря на жару и духоту, бабушка заявляет, что проводит нас аж до самой остановки, желая убедиться, что мы поместились в автобус. На самом деле, втайне, она надеется повидаться со знакомыми с окрестных дач. Ей необходимо именно сегодня громко напомнить им, что, начиная с военного госпиталя, она сорок четыре года отдала медицине. Поздравления с Днем медика бабушка собирается принимать расстро-ганно и великодушно, как оперная певица – заслуженные букеты. Дачники не раз прибегали к нам поздно вечером, рано утром, а, бывало, и посреди ночи. Взволнованные, они барабанили кулаками в дверь, нетерпеливо стучали в окна террасы, громко спрашивали, есть ли кто-нибудь дома. На их жалобный зов в коридорчике вспыхивал свет, сонная бабушка в ночной рубашке отворяла форточку и, повернувшись в сторону улицы тем ухом, которое слышит, внимала сбивчивому рассказу пришедшего. Решительно накинув бордовый байковый халат, поспешно прихватив коричневый драповый ридикюль с лекарствами и тонометром, бабушка отправлялась на помощь. В эти минуты ее походка становилась решительной, царственной, а сама она гордой осанкой и суровым ликом напоминала пожилую примадонну, вызываемую публикой на бис. Бредя в темноте за встревоженным человеком, бабушка постепенно входила в роль врача. Лицо ее становилось бледным и вдумчивым, нос заострялся, брови хмурились. Она сосредоточенно молчала или задавала на ходу короткие вопросы. Почти ничего не замечая вокруг, она могла в такие минуты снести любые мелкие предметы, вроде леек, лопат и проволочных ограждений клумб, попавшихся на пути.
Окончательно превратившись по дороге из любопытной и разговорчивой старушенции в сурового и бесстрашного медика, бабушка бодро входила в помещение, пропахшее ментолом и валокордином. Постаньгаающий, бледный человек в ужасе несся вместе с диваном куда-то в пропасть, окруженный взъерошенными родственниками, которые беспомощно суетились и всхлипывали, но ничего не могли сделать. С появлением бабушки стонущий человек вдруг обретал точку опоры. Когда бабушка ловила его обессиленное запястье и затихала, утопив в кожу свои кривоватые, испещренные морщинами пальцы, у больного появлялась уверенность, что его подхватят и вытянут из пропасти, в которую он несется. И с этого момента его страх начинал убывать, а вместе со страхом отступала и боль.
За свою помощь бабушка никогда не брала денег, но от конфет, халвы, варенья или банки маринованных огурцов отказывалась неуверенно. После войны ей на всю жизнь досталась боязнь голода, страх, что когда-нибудь придется снова перебиваться прогорклой мамалыгой и жидким картофельным супом. Поэтому постепенно в подполе разрасталась коллекция ее медицинских трофеев.
Для бабушки никогда не существовало исключений. К кому бы ее ни позвали, она решительно неслась сражаться с болезнью. Даже в крайний дом у реки, во владения страшного, косматого старика, своего бывшего одноклассника, дезертира, ныне главаря местных воров. Входя в его полутемную, грязную комнату, бабушка бесстрашно ворчала, что в помещении тяжелый, затхлый и прокуренный воздух. «Как же тебе не стыдно», – пела она, оттягивая обессилевшему, еле живому старику веко и заглядывая в глаз. «Что же у тебя грязь такая, бутылки валяются, разве можно так жить?» Она пихала ему под мышку градусник, продолжая монотонную стыдящую песнь. Она заставляла его пить воду, много воды, а потом блевать в старый алюминиевый таз, сопровождая процедуры неизменными всхлипываниями, покачиваниями головой и упреками. Зловещий уголовник, алкоголик и грубиян беспрекословно делал все, что она велит, а сам бессвязно хамил хриплым прокуренным голосом. Бабушка укутывала его в рваное ватное одеяло, давала таблетку и бубнила, чтобы завтра он пил только сладкий чай. Лежа в кульке одеяла на голом матрасе, он кивал и помалкивал, благодарно выслушивая ее причитания и упреки.
Покойной Зине, его любовнице, которая сидела за воровство всего пару раз, бабушка делала уколы от давления. Зинин обшарпанный синий домик виднеется сквозь листву огромного яблоневого сада. Полная, чернобровая воровка Зина часто приглашала нас прийти к ней, потрясти эти яблони и собрать все, что понравится. Однажды, примерно в такой же жаркий день в конце июня, к нам, плача навзрыд, прибежала взъерошенная женщина, а с ней – два небритых типа с наколками на пальцах. Они сбивчиво чего-то объясняли, дымили папиросами и хрипло, раскатисто кашляли. Оказалось, Зинину внучку, худенькую, бледную девочку одиннадцати лет, ударило в речке током от провода насоса. Посиневшую девочку вытащили из воды, положили возле картофельного поля и ринулись к нам. И бабушка, забыв на плите варенье, понеслась на выручку в домашних тапках, шаркая, прихрамывая и причитая на ходу. Вокруг девочки уже собралась толпа, старушки на всякий случай начали тихонько всхлипывать и выть, кусая уголки платков. Бабушка, как дирижер, кивнула в знак приветствия, заставив всех расступиться и замолчать. Она склонилась над девочкой и долго колдовала, массировала, причитая свое неизменное: «Царица мать небесная, пресвятая богородица». А потом девочка вдруг пошевелилась, приоткрыла тусклые, словно затянутые целлофаном, глаза... За все эти и многие другие подвиги зловещий старичок-вор однажды поклялся, что никто из его дружков никогда и близко не подойдет к нашему участку. И наш дом, окрашенный в цвет яблоневой листвы, набитый столетними матрацами, книгами, старыми электрическими чайниками, доисторической посудой и почти музейной одеждой, оставался нетронутым во время ежегодных зимних краж...
На улице пустынно, не видно ни детей на велосипедах, ни машин, ни мамаш с колясками, ни прохожих. Бабушка на ходу продолжает высматривать, нет ли кого-нибудь вдалеке и поблизости, чтобы напомнить про День медика и собрать заслуженные поздравления. Я же иду рядом с ней, продолжая раздумывать о рыжем поваре. За свою жизнь я прослушала его историю, по меньшей мере, раз тридцать, и с самого детства не сомневалась, что бабушка была одной из двух легкомысленных и смешливых Светиных подруг. Я представляю, как рыжий трясется по кочкам проселочной дороги в грузовике, везущем его на фронт. Он сидит на скамье, и ворот гимнастерки непривычно натирает ему шею, а сапоги на полразмера меньше сдавливают пальцы, особенно почему-то на левой ноге. Пахнет кирзой, потом и табаком. Он понуро смотрит назад, через поле, на отдаляющийся госпитальный сад. Дорожная пыль из-под колес постепенно заволакивает уголок бурой кирпичной стены госпиталя. И кто-то из солдат, сидящих рядом с ним на лавке грузовика, выпустив сизый дым, задорно затягивает: «Что ж ты, Вася, приуныл, голову повесил, ясны очи замутил, хмуришься, не весел?».