Хантер Томпсон - Ромовый дневник
Я не ставил в заслугу Лоттерману подобное лавирование, однако со временем понял, что он использует Сегарру лишь как своего рода витрину – холеное, сладкоречивое подставное лицо, которому надлежало заверять читающую публику, что „Ньюс“ является не рупором янки, а превосходным местным институтом – вроде рома и сахара. После первой беседы мы с Сегаррой обменивались в среднем тридцатью словами в неделю. Порой он оставлял в моей пишущей машинке записку, однако и там стремился сказать как можно меньше. Поначалу это меня вполне устраивало, хотя Сандерсон и объяснил, что, пока я остаюсь для Сегарры нулем, я обречен на социальное забвение.
Однако в то время у меня отсутствовали социальные амбиции, зато имелась лицензия на свободное блуждание. Я был действующим журналистом и обладал свободным доступом ко всему необходимому, включая роскошнейшие котильоны, дом губернатора и тайные бухточки, где по ночам плавали нагишом светские девицы.
Но вскоре Сегарра начал меня раздражать. Появилось чувство, будто меня от чего-то отрезают и будто причина этого – он. Когда меня не приглашали на вечеринки, на которые я, впрочем, и так бы не пошел, или когда я звонил какому-то правительственному чиновнику, а секретарша меня отфутболивала, я начинал чувствовать себя социальным изгоем. Если бы мне казалось, что тут всецело моя вина, это бы меня вовсе не раздражало, но тот факт, что у Сегарры имелся надо мной некий зловредный контроль, начинал действовать мне на нервы. В чем именно он меня ограничивал, было несущественно; важно было то, что он вообще способен был в чем-то меня ограничить – даже в том, чего мне и так совершенно не хотелось.
Поначалу я было решил отделываться смехом, доставлять Сегарре как можно больше неприятных минут и позволять ему строить свои каверзы. Однако так поступать я не стал, ибо не вполне был готов упаковать вещички и двинуться дальше. Я уже становился слишком стар, чтобы наживать могущественных врагов, когда у меня на руках совсем не было козырей. А кроме того, я лишился прежнего энтузиазма, который раньше меня заводил, позволяя делать то, что, на мой взгляд, безусловно требовалось делать, и наделяя уверенностью, что от последствий я всегда убегу. Устал я бегать – и устал не иметь совсем никаких козырей. Однажды вечером, сидя один в патио у Эла, я вдруг явственно осознал, что человек может жить собственным умом и собственной волей лишь определенное время. Я жил так уже лет десять, и у меня возникло ощущение, что резерв почти исчерпан.
Сегарра тесно дружил с Сандерсоном – и, как ни странно, хотя Сегарра считал меня хамом, Сандерсон тут с ним разошелся и неизменно был со мной мил. Через несколько недель я встретился с ним, когда мне нужно было связаться с „Аделанте“ но поводу одной моей заметки, и подумал, что с таким же успехом могу поговорить с Сандерсоном.
Он приветствовал меня как старого приятеля, и, обеспечив всей необходимой информацией, пригласил тем же вечером к себе на обед. Я был так удивлен, что без всяких раздумий согласился. Тон Сандерсона придавал приглашению абсолютную естественность – и только повесив трубку, я понял, что оно вовсе даже не естественно.
После работы я поймал такси до его дома. Там я обнаружил Сандерсона на веранде с мужчиной и женщиной, которые только-только прибыли из Нью-Йорка. Они направлялись на Сент-Люсию, чтобы встретить там свою яхту, которую команда пригнала от Лиссабона. Общий знакомый посоветовал им по прибытии в Сан-Хуан поискать Сандерсона, так что они застали его врасплох.
– Я послал за омарами, – сказал он. – Пока они не прибудут, нам остается только пить.
Вечер вышел превосходный. Пара из Нью-Йорка напомнила мне что-то, давным-давно не виденное. Мы поговорили о яхтах, в которых я разбирался, потому как работал на них в Европе, и которые знали они, ибо пришли из мира, где все, похоже, имеют хотя бы одну яхту. Мы пили белый ром, который Сандерсон ставил много выше джина, и к полуночи все опьянели вполне достаточно, чтобы отправиться на купание нагишом.
После того вечера я проводил у Сандерсона не меньше времени, чем у Эла. Квартира его была обустроена так, словно ее специально изготовили в Голливуде для съемок фильма о Карибах. Она располагалась в нижней половине старого оштукатуренного дома, стоявшего прямо у пляжа на самом краю городка. Гостиная имела куполообразный потолок, откуда свисал вентилятор, и широкую дверь, что открывалась на обзорную веранду. Перед верандой был сад, полный пальм, ворота которого выводили на пляж. Веранда находилась выше сада, и по вечерам славно было сидеть там с бокалом и оглядывать роскошную панораму. Время от времени мимо, сверкая огнями, проплывал круизный корабль по пути к Сент-Томасу или на Багамы.
Если вечер был слишком жарким или если ты перебирал с выпивкой, можно было взять полотенце и сойти на пляж искупаться. В дальнейшем под рукой оказывался хороший бренди, а если ты так и не протрезвлялся, то лишняя постель.
Только три вещи раздражали меня у Сандерсона. Первой был сам Сандерсон – хозяин настолько великолепный, что я просто недоумевал, что же с ним не в порядке; еще одной был Сегарра, с которым я там нередко пересекался; третьей же – некто по фамилии Зимбургер, проживавший в верхней половине дома.
Зимбургер оказался скорее зверем, нежели человеком – высокий, пузатый и лысый, физиономию он словно бы позаимствовал из какого-то дьявольского комикса. Объявляя себя инвестором, он вечно болтал о том, чтобы тут и там возводить отели, по и действительности, насколько я мог судить, занимался только тем, что каждый вечер по средам ходил на собрания резервистов морской пехоты. Зимбургер никак не мог распрощаться с тем фактом, что некогда он служил в морской пехоте в чине капитана. В среду он чуть ли не с утра напяливал форму и спускался на веранду к Сандерсону, чтобы пить, пока не подойдет время собрания. Порой Зимбургер носил форму по понедельникам или пятницам, обычно придумывая какую-нибудь неубедительную отговорку.
– Сегодня дополнительное занятие, – говорил он. – Капитан имярек хочет, чтобы я помог с пистолетным инструктажем.
Затем он смеялся и выпивал еще. Свою пилотку он никогда не снимал – даже после пяти-шести часов в помещении. Пил Зимбургер беспрерывно и время от времени нажирался до поросячьего визга. Тогда он расхаживал по веранде или гостиной, глухо рыча и обличая „трусов и саботажников в Вашингтоне“ за то, что они не посылают морскую пехоту на Кубу.
– Я сам поеду! – орал он. – Будь я проклят, если не поеду! Кто-то должен растоптать эту гадину! – Почему бы не я?
Часто Зимбургер надевал ремень с пустой кобурой – пистолет ему пришлось оставить на базе. Тогда он время от времени хлопал ладонью по кобуре и рычал на какого-то воображаемого врага за дверью. Неловко было наблюдать, как он тянется за оружием. Похоже, Зимбургер думал, что пистолет, тяжелый и готовый к использованию, и впрямь висит на его дряблом бедре – „аккурат как это было на Айво-Джима“. Зрелище было предельно жалкое, и я был безумно рад всякий раз, как он отчаливал.
Когда только мог, я старался избегать Зимбургера, но порой он заставал нас врасплох. Бывало, я знакомился где-нибудь с девушкой и отправлялся к Сандерсону; мы обедали, а потом просто сидели и беседовали – и вдруг раздавался стук в сетчатую дверь. Вваливался Зимбургер – рожа красная, рубашка цвета хаки заляпана потом, на лысый череп в форме пули нахлобучена пилотка – и он сидел с нами черт знает сколько времени, рыча во всю глотку про какую-то интернациональную катастрофу, которой с легкостью можно было бы избежать, „если бы эти, твою мать, гады дали морской пехоте проделать свою работу, а не держали, блин, нас на привязи, как собак“.
По моему глубокому убеждению, Зимбургера не просто следовало держать на привязи, как собаку, а требовалось пристрелить, как бешеного пса. Я не мог понять, как Сандерсон его переносит. Никогда он не проявлял по отношению к Зимбургеру ничего, кроме любезности, – даже когда всем становилось совершенно ясно, что бравого пехотинца необходимо связать и выкатить в море, как мешок с дерьмом. Я догадывался, что причиной тому была слишком сильная приверженность Сандерсона своей работе пиарщика. Ни разу я не видел, чтобы он вышел из себя. Надо полагать, на работе его седлало куда больше всевозможных зануд, ублюдков и шарлатанов, чем любого другого человека на острове.
Взгляд Сандерсона на Пуэрто-Рико сильно разнился от всех, какие мне случалось слышать в редакции. Никогда ему не доводилось видеть места с таким богатым потенциалом, утверждал Сандерсон. Через десять лет оно станет настоящим раем, новым американским золотым берегом. Многообразие возможностей просто поражало его воображение.
Рассуждая обо всем, что происходило в Пуэрто-Рико, Сандерсон очень возбуждался, но меня всегда терзали сомнения, в какую часть своих заявлений верит он сам. Я никогда ему не противоречил, но он знал, что до конца серьезно я его не воспринимаю.