Марлен Хаусхофер - Стена
Бобы у хлева взошли только наполовину. Наверное, все-так они были слишком старые. Но при благоприятной погоде можно было надеяться на небольшой урожай. В общем-то, бобы я посадила по счастливой случайности, скорее из каприза, чем по зрелом размышлении. Только потом поняла, как важны именно бобы. Они заменили хлеб. Сегодня у меня уже много бобов.
Бобы тоже огородила, сообразив, что оставшаяся без присмотра Белла не откажется от них. Когда у меня бывало немного свободного времени, к примеру в дождливые дни, я тут же предавалась унынию и тревожным раздумьям. Белла по-прежнему давала много молока и заметно округлилась. Но я все еще не знала, будет ли теленок.
А что, если теленок действительно будет? Часами просиживала я за столом, подперев голову руками, и раздумывала о Белле. Я так мало понимаю в коровах. Вдруг я не смогу помочь теленку родиться, вдруг Белла умрет в родах или умрут и она, и теленок, вдруг Белла съест на лугу ядовитую траву, сломает ногу или ее укусит гадюка? Я смутно припоминала мрачные истории о коровах, слышанные мной в детстве во время каникул. Есть какая-то болезнь, при которой корове нужно воткнуть нож в тело в совершенно определенном месте. Я не знала этого места, а даже если бы и знала, то никогда не смогла бы ткнуть Беллу ножом. Я бы скорее пристрелила ее. А что, если на лугу валяются гвозди или битое стекло? Луиза никогда за этим толком не следила. Гвозди и осколки могут распороть один из бесчисленных желудков Беллы. Я ведь даже не знаю, сколько у коровы желудков: такое учишь к экзамену, а потом сразу забываешь. И не только Белла в опасности, хотя о ней я и беспокоилась больше всего. Лукс мог попасть в старый капкан, его тоже могла укусить гадюка. Не знаю, отчего я тогда так боялась гадюк. За два с половиной года, что я тут, — ни одной не видела. А уж чтó могло приключиться с Кошкой, так этого и не представить. Ее я вообще не могла уберечь: по ночам она одна бегала по лесу, полностью ускользая из-под моей опеки. Ее могли сожрать лиса или филин, а в капкан она могла угодить еще скорее, чем Лукс.
Как ни стараюсь гнать эти мысли, до конца это ни разу не удавалось. Право, не думаю, что это мания. Было бы гораздо большим безумием ожидать, что мне удастся сохранить животных здесь, в лесу, чем предположить, что они могут погибнуть. Сколько помню, мысли эти все время мучили меня и будут мучить, пока есть хоть одно создание, мне доверившееся. Иногда, еще задолго до стены, я хотела умереть, чтобы сбросить наконец свое бремя. Я всегда молчала об этом: мужчина не понял бы, а женщинам жилось так же. Поэтому мы предпочитали болтать о нарядах, подругах и театре и смеяться, затаив гложущую тоску. Мы все о ней знали, поэтому никогда об этом и не говорили. Потому что это — цена, которую платишь за способность любить.
Позже я рассказала об этом Луксу, просто так, чтобы не разучиться говорить. У него от всех бед одно лекарство: побегать наперегонки по лесу. А Кошка хоть и слушала меня внимательно, но только до тех пор, пока я чем-нибудь не обнаруживала своих чувств. Она презирала даже намек на истерику и просто уходила, если я распускалась. Белла же в ответ на все тирады просто облизывала мне физиономию: утешение, но не выход. Да выхода и нет, это известно даже моей корове, просто я так защищаюсь от бед.
В конце июня Кошка переменилась весьма подозрительным образом. Она заметно округлилась и помрачнела. Иногда она часами не трогалась с места, словно прислушиваясь к себе. Стоило Луксу подойти к ней, как он тут же получал оплеуху, а ко мне она относилась то сугубо неприветливо, то преувеличенно ласково. Поскольку она была здорова и ела как следует, состояние ее не вызывало у меня сомнений. Пока я только и думала, что о теленке, в кошкиной утробе подрастали крохотные котята. Я давала ей побольше молока, и она съедала больше, чем прежде.
Двадцать седьмого июня, в ветреный день, после ужина, из шкафа донесся тихий писк. Уходя в хлев, я оставила шкаф открытым, там лежало несколько старых журналов Луизы. На них Кошка и разродилась, прямо на обложке «Элегантной дамы».
Кошка громко мурлыкала, гордо и счастливо глядя на меня большими влажными глазами. Она даже позволила погладить себя и посмотреть малышей. Один был в мать — серый и полосатый, другой — белоснежный и пушистый. Серый мертв. Я унесла его и похоронила рядом с хлевом. Кошка, казалось, и не заметила, она всецело отдалась уходу за белым пушистым созданьицем.
Когда любопытный Лукс сунул голову в шкаф, Кошка так яростно зашипела, что он в испуге и возмущении бежал на улицу. Кошка осталась в шкафу и не соглашалась никуда переселяться. Так что я оставила дверцу приоткрытой, привязав ее, чтобы не распахивалась настежь и котенок мог лежать в уютном полумраке.
К слову, Кошка оказалась страстной матерью и только ночью отлучалась на короткое время. Охотиться ей не надо было, я давала вдоволь молока и мяса.
На десятый день Кошка представила нам малыша. Она вынесла его за шиворот на середину комнаты и опустила на пол. Он был очень хорошеньким, весь белый и розовый и куда пушистее, чем все виденные мною котята. Он с писком бросился искать спасение под материнским брюхом, и церемония представления на этом завершилась. Кошка ужасно им гордилась, и каждый раз, когда она вытаскивала котенка из шкафа, мне полагалось его гладить и хвалить ее. Как всякая мать, она была полна сознанием исключительности своего отпрыска. Так оно и было, ведь не найдется двух похожих друг на друга котят, ни наружностью, ни своенравными характерами.
Вскоре малыш уже в одиночку выбирался из шкафа и путался под ногами то у меня, то у Лукса. Он ни капельки не боялся, а Лукс с интересом разглядывал и обнюхивал его, когда Кошки не было поблизости. Однако она почти всегда была поблизости, ревниво следя за попытками сближения.
Я назвала котеночка Жемчужиной, такой он был белый и розовый. Сквозь тонкую кожу ушек просвечивала пульсирующая кровь. Позже на ушках выросла густая шерстка, но пока котенок был маленьким, кожа просвечивала то тут, то там. Тогда я еще не знала, что это кошечка, но ее славная, чуть плосковатая мордочка казалась мне такой женственной. Жемчужина питала большую симпатию к Луксу и стала залезать к нему под печку, играть его длинными ушами. По ночам она все-таки спала с матерью в шкафу.
Через пару недель мне стало ясно: Жемчужина, маленькое пушистое создание, превращается в красавицу. Шерстка ее стала длинной и шелковистой, она походила на ангорскую кошку. Разумеется, только по внешности — память о каком-то длинношерстном предке. Жемчужина была маленьким чудом, но я уже тогда знала, что родилась она в неподходящем месте. Пушистая белая кошка в лесу обречена на безвременную смерть. Шансов у нее не было. Наверное, поэтому я так ее любила. Новая забота на мою голову. Я трепетала в ожидании дня, когда она впервые выйдет на улицу. Не успела оглянуться — а она уже играет перед домом с матерью или Луксом. Старая Кошка очень беспокоилась о Жемчужине, похоже, она чувствовала то, что знала я: ее дитя в опасности. Я велела Луксу присматривать за Жемчужиной и, когда мы бывали дома, он не спускал с нее глаз. Старая Кошка, устав наконец от утомительных материнских забот, радовалась, что Лукс вызвался охранять Жемчужину. Нрав у малышки был не совсем такой, какой обычно бывает у домашних кошек, а спокойнее, мягче и ласковее. Частенько она подолгу просиживала на скамейке, наблюдая за мотыльками. Голубые глаза кошечки через несколько недель позеленели и сверкали драгоценными камнями на белой мордочке. Носик у нее был короче материнского, а вокруг шеи — пышное жабо. Я сразу успокаивалась, едва завидев, как кошечка сидит на скамье, поставив передние лапки на пышный хвост и пристально глядя перед собой. Тогда я пыталась внушить себе, что из нее выйдет горничная кошка, которая не уходит дальше крыльца и всегда на виду.
Вспоминая первое лето, понимаю, что гораздо больше думала о животных, чем о собственном отчаянном положении. Катастрофа избавила меня от бремени ответственности, но тут же, незаметно, возложила на меня новые тяготы. Когда я наконец начала немного ориентироваться в ситуации, оказалось, что в ней уже давно ничего не изменишь.
Не думаю, чтобы мое поведение было вызвано какой-то слабостью или сентиментальностью, просто я следовала глубоко укоренившемуся инстинкту, противиться которому могла бы только ценой собственной жизни. Наша свобода — штука печальная. Пожалуй, и существует она лишь на бумаге. О внешней свободе не может быть и речи, но никогда я не встречала никого, кто был бы внутренне свободен. И никогда не считала это постыдным. Не вижу, что бесчестного в том, чтобы, как любое живое существо, нести свое бремя и в конце концов, как всякое живое существо, умереть. Да и не знаю, чтó такое честь. Родиться на свет и умереть — не много чести, таковы свойства всего живого, вот и все. Создателями стены тоже двигала не свободная воля, а просто инстинктивная любознательность. Только не стоило позволять им — в интересах высшего порядка — реализовывать свое изобретение.