Сергей Довлатов - Филиал
И с некоторой поспешностью вешаю трубку.
Тася спрашивает:
– Это была твоя жена? Я ее не узнала. Извинись перед ней. Она мне нравится. Такая неприметная…
Мы выпили по чашке кофе. Я должен был ехать на конференцию. У Таси были какие-то другие планы. Она спросила:
– Кстати, у тебя есть деньги?
– Ты уже интересовалась. Есть. В известных, разумеется, пределах.
– Мне необходимо что-то купить.
– Что именно?
– Откровенно говоря, все, кроме зубной щетки. Видно, на лице моем изобразилось легкое смятение.
– Ладно, – слышу, – не пугайся. Я могу использовать «америкен экспресс».
– Это мысль, – говорю.
Потом звонили из моей конторы. Секретарша прочитала мне телекс из главного офиса в Кельне. Там среди прочего было загадочное распоряжение:
"Сократить на двенадцать процентов количество авторских материалов ".
Я стал думать, что это значит. Число авторских материалов на радио было произвольным. Зависела эта цифра от самых разных факторов. Что значит – двенадцать процентов от несуществующего целого?
Вся эта история напомнила мне далекие армейские годы. Я служил тогда в лагерной охране. Помню, нарядчик сказал одному заключенному:
– Бери лопату и копай!
– Чего копать-то?
– Тебе сказали русским языком – бери лопату и копай!
– Да что копать-то? Что копать?
– Не понимаешь? В крьггку захотел? Бери лопату и копай!..
Самое удивительное, что заключенный взял лопату и пошел копать…
Я поступил таким же образом. Продиктовал нашей секретарше ответный телекс:
«Количество авторских материалов сокращено на одиннадцать и восемь десятых процента».
Затем добавил: «Что положительно отразилось на качестве».
В борьбе с абсурдом так и надо действовать. Реакция должна быть столь же абсурдной. А в идеале – тихое помешательство.
Потом я отправился на заседание. Тася оставалась в гостинице. Когда я уходил, она сворачивала тюрбан из моей гавайской рубашки.
За день я побывал в трех местах. При этом наблюдал три сенсационные встречи. Первая имела место в Дановер-Холле.
На заседании общественно-политической секции выступал Аркадий Фогельсон, редактор ежемесячного журнала «Наши дни». Говорил Фогельсон примерно то же, что и все остальные. А именно, что «Советы переживают кризис». Что эмиграция есть «лаборатория свободы». Или там – «филиал будущей России». Затем что-то о «нашей миссии». Об «исторической роли»…
Неожиданно из зала раздался отчетливый и громкий выкрик:
– Аркаша, хрен моржовый, узнаешь? При этом из задних рядов направился к трибуне худой огромный человек с безумным взглядом.
На лице Фогельсона выразилось чувство тревоги.
Он едва заметно рванулся в сторону, как будто хотел убежать. Но остался. Затем почти неслышным от испуга голосом воскликнул:
– А, Борис Петрович! Как же… Как же…
– Борух Пинхусович, – исправил человек, шагающий к трибуне, – ясно? Нет Бориса Петровича Лисицына. Есть Борух Пинхусович Фукс.
Человек с минуту подержал Фогельсона в объятиях. Потом, обращаясь к собравшимся, заговорил:
– Тридцать лет назад я стал рабкором. Мистер Фогельсон служил тогда в газете «Нарымский первопроходец». Я посылал ему свои заметки о людях труда. Все они были отвергнуты. Я спрашивал – где печататься рабочему человеку? В ответ ни звука.
Затем мистер Фогельсон перешел в областную газету «Уралец». Я развелся с женой и переехал в Кемерово. Я регулярно посылал мистеру Фогельсону свои заметки. Мистер Фогельсон их неизменно отвергал. Я спрашивал – где же печататься рабочему человеку? Никакой реакции.
Затем мистера Фогельсона назначили редактором журнала «Советские профсоюзы». Я развелся с новой женой и переехал в Москву. Я, как и прежде, отправлял мистеру Фогельсону свои заметки. Мистер Фогельсон, как вы догадываетесь, их отвергал. Я спрашивал – так где же печататься рабочему человеку? Ответа не было.
Затем я узнал, что мистер Фогельсон эмигрировал в Израиль. Стал издавать «Наши дни». Я развелся с третьей женой и подал документы на выезд. Через год я поселился в Хайфе. И вновь стал посылать мистеру Фогельсону заметки о людях труда. И вновь мистер Фогельсон их отвергал. Я спрашивал – так где же наконец печататься рабочему человеку? В ответ – гробовое молчание.
Теперь мистер Фогельсон перебрался в Америку. Я развелся с четвертой женой и приехал в Лос-Анджелес. И я хочу еще раз спросить – где же все-таки печататься рабочему человеку? Где, я вас спрашиваю, печататься рабочему человеку?!
До этой секунды Фогельсон безмолвствовал. Неожиданно он побелел, качнулся, сделал грациозное танцевальное движение и рухнул.
Началась легкая паника. Пользуясь моментом, я выбрался из рядов. На крыльце с облегчением закурил. Потом направился в церковную библиотеку.
Там как раз начинался обед. Где и произошла еще одна сенсационная встреча.
В одном из залов были накрыты столы. Между ними лавировали участники форума с бумажными тарелками в руках. Американцы – накладывали себе овощи и фрукты. Русские предпочитали колбасу, но главным образом белое вино. Наполнив тарелки, американцы затевали беседу. Мои соотечественники, наоборот, расходились по углам.
Я налил себе вина и подошел к распахнутому окну. Там на узкой веранде расположилась дружеская компания. Поэт Абрикосов взволнованно говорил:
– Меня не интересуют суждения читателей. Меня не интересуют суждения литературных критиков. Я не интересуюсь тем, что будут говорить о моих стихах потомки. Главное, чтобы мои стихи одобрил папа… Папа!..
Рядом с Абрикосовым я заметил невысокого плотного мужчину. На его тарелке возвышалась гора индюшачьих костей. Лицо мужчины выражало нежность и смятение.
– Папа! – восклицал Абрикосов. – Ты мой единственный читатель! Ты мой единственный литературный критик! Ты мой единственный судья!
Тут ко мне наклонился загадочный религиозный деятель Лемкус:
– Папа, должен вам заметить, объявился час назад.
– То есть?
– Это их первая встреча. Папа зачал Абрикосова и сбежал. Всю жизнь колесил по стране. А за ним всюду следовал исполнительный лист. Вернее, несколько листов от разных женщин. Наконец папа эмигрировал в Израиль. Вздохнул спокойно. Но к этому времени Абрикосов стал диссидентом. Через месяц его выдворили из Союза. Так они и встретились.
Я, как опытный халтурщик, сразу же придумал заголовок для радиоскрипта: «Встреча на свободе».
А дальше что-нибудь такое:
«После тридцати шести лет разлуки отец и сын Абрикосовы беседовали до утра…»
Лемкус еще интимнее понизил голос:
– Такова одна из версий. По другой – они любовники.
– О Господи!
– Поговаривают, что они находятся в гомосексуальной связи. Познакомились в Израиле. Там на это дело смотрят косо. Перебрались в Америку. Чтобы не было подозрений, выступают как отец и сын. В действительности же они не родственники. И даже не однофамильцы. Тем более, что Абрикосов – это псевдоним. Настоящая его фамилия – Каценеленбоген…
В эту секунду у меня началась дикая головная боль. Я попрощался с религиозным деятелем и отправился в галерею Мориса Лурье.
Писатель и редактор Большаков уже заканчивал свое выступление. Речь шла о бесчинствах советской цензуры. О расправе над Гумилевым. О травле Пастернака и Булгакова. О самоубийстве Леонида Добы-чина. О романах, которые не издавались сорок лет.
В конце Большаков сказал:
– Цензура в России – сверстница книгопечатания. От нее страдали Пушкин, Герцен, Достоевский и Щедрин. Однако границы свободы в ту эпоху допускали неустанную борьбу за их расширение. Некрасов всю жизнь боролся с цензурой, то и дело одерживая победы.
Лишь в нашу эпоху (продолжал Большаков) цензура достигла тотальных масштабов. Лишь в нашу эпоху цензура опирается на мощный ( безотказно действующий карательный аппарат. Лишь в нашу эпоху борьба с цензурой приравнивается к заговору…
Не успел Большаков закончить, как в проход между рядами шагнула американка средних лет.
– Долой цензуру, – крикнула она, – в России и на Западе! И затем:
– Вы говорили о Пастернаке и Булгакове. Со мной произошла абсолютно такая же история. Мой лучший роман «Вернись, сперматозоид!» подвергся нападкам цензуры. Его отказались приобрести две школьные библиотеки в Коннектикуте и на Аляске. Предлагаю создать международную ассоциацию жертв цензуры!..
– Не вернется, – шепнул сидящий позади меня Гурфинкель.
– Кто?
– Сперматозоид, – ответил Гурфинкель, – Я бы не вернулся. Ни при каких обстоятельствах.
Доклад литературоведа Эрдмана назывался «Завтрашняя свобода». Речь шла о так называемой внутренней свободе, которая является уделом поистине творческой личности. Эрдману задавали вопросы. Молодой американец, по виду учащийся юридической или зубоврачебной школы, сказал: