Леонид Пантелеев - Верую…
— Представьте себе, — Лида мне сказала сегодня, что не верит в религиозность Анны Андреевны Ахматовой, считает все церковные мотивы в ее стихах — одной только „поэтикой“…
Впоследствии, узнав лучше Ахматову, а потом и близко подружившись с нею, Лидия Корнеевна не могла не изменить это свое мнение. Хотя верующий интеллигентный человек по-прежнему оставался — и остается — для нее сфинксом, загадкой, неразгаданной тайной.
Об Анне Андреевне Ахматовой я здесь говорить не буду. Больше, чем знают о ее религиозности другие, мне знать не дано.
С горькой радостью вспоминаю, как нес к могиле ее гроб. Помню лица толпившихся у ямы. Ближе к яме все больше члены партии, атеисты. От ленинградского Союза писателей выступал с прощальным словом почему-то Ниссон Ходза (оболгавший недавно Маршака, написавший в какой-то статье, будто тот „уговорил“ его работать над антирелигиозной книжкой). Из Москвы приехал неприлично веселый, развязный, бодрый Михалков. Жаловался, что легко оделся, думал — весна. Вижу в толпе — Ник. Григорьева, А. Бейлина, Петра Капицу… Но перед гробом несли большой деревянный крест, шел с кадилом молодой маленький сердитый батюшка из Никольского собора. Запах табака перебивал запах ладана. Когда гроб поставили, открыли, началась давка, и кто-то крикнул:
— Сделайте проход! Дайте проститься друзьям и почитателям.
— Нет, — твердо и громко сказал маленький священник в серебряной ризе, — прежде чем пойдут прощаться друзья и почитатели, я должен предать ее земле.
И стал совершать то, чего много лет не видело и не слышало старое Келомякское лесное кладбище…
А Тамару Григорьевну сожгли в крематории у Донского монастыря. Кто так решил и кто придумал — не знаю. Сама она просить об этом вряд ли могла. Просила она о другом.
Перед выносом из квартиры на Аэропортовской, когда все уже простились с Тусей и вот-вот должны были застучать молотки, меня увлек куда-то в ванную или на кухню Самуил Яковлевич. В руке он держал маленькую, хорошо знакомую мне серебряную иконку. Руки у него дрожали, голос срывался.
— Подскажи, что делать. Вот иконка, с которой она не расставалась до последней минуты. Еще третьего дня она просила меня положить эту икону в гроб. Но ведь гроб сожгут!
Я сказал:
— Если она просила — положи.
— Но ведь сгорит!
— Душа ее не сгорит. Она верила. Ей нужно было это. Положи.
Но он продолжал колебаться. Вернувшись в ту комнату, где стоял гроб, он еще к кому-то обратился за советом. Твардовский, как всегда на похоронах, оживленный, разговорчивый, прежде времени выпивший, крикнул из угла, где стоял с таким же оживленным А. А. Сурковым:
— Положите в гроб икону! Она же была верующая…
Стоявшие у гроба Лида Чуковская и А. И. Любарская возмутились.
— Да прекратите же это наконец! — крикнула Лидия Корнеевна.
В эту минуту мне стало жалко ее. Да, не Тамару Григорьевну и не себя жалко, а Лиду Чуковскую.
12Пожалуй, никто из русских поэтов советского времени так ясно и недвусмысленно не заявлял о своем мировоззрении, как это сделано в стихах Николая Алексеевича Заболоцкого. В группе обериутов, к которой примыкал молодой Заболоцкий, я могу назвать троих верующих. Заболоцкого в этот счет я не включаю. Его юношеский пантеизм, пантеизм „Ночных бесед“, волновавший меня когда-то (и волнующий до сих пор), очень далек, однако, от моей религии. Православными, по-церковному религиозными людьми были Хармс, Введенский и Юра Владимиров. Учился в духовной школе, хорошо знал, любил и часто читал на древнееврейском Библию Дойвбер Левин. Но был ли он верующим — поручиться не могу. (Верующих интеллигентных евреев, то есть иудеев, мне вообще встречать не приходилось. Может быть, исключением был С. М. Алянский, венчавшийся в синагоге, что в свое время было с одобрением отмечено в дневнике Блока. Те же верующие евреи, которых я мог бы назвать, познав Бога, стали христианами, приняли крещение).
Сказать, что я был близким другом Даниила Ивановича Хармса, я не могу. Меня редко радовали его стихи („взрослые“; детские я принял с восторгом сразу же). В первые годы, пока я к нему не привык, не все нравилось мне в его поведении, кое-что раздражало, казалось наигрышем, позой. В его окружении далеко не все были мне симпатичны. И все-таки нас всегда, едва ли не с первой встречи, тянуло друг к другу. Духовная близость между нами была, мы чувствовали ее оба. Конечно, прежде всего и тут связывала нас наша вера.
Да, все-таки дружба была. В знак этой дружбы мы поменялись как-то и с Даниилом Ивановичем — по его предложению — молитвенниками. Не знаю, какая участь постигла мою, очень старую, старообрядческую книгу. Его, то есть перешедший ко мне молитвослов пережил разорение блокадных лет, войну, Москву — и до сих пор стоит у меня в шкафу на заветной полке.
— Каким вы представляете Бога? — спросил меня однажды Даниил Иванович. — Стариком Саваофом, каким его изображают под куполом церквей? С бородой?
— В детстве — да, представлял таким.
— А я и сейчас именно таким. Краснолицым, с белой пушистой бородой.
Один раз мы где-то засиделись и поздно вечером Даниил Иванович провожал меня. Трамваи еще ходили, но мы шли пешком — из центра на проспект Майорова, где я тогда жил. Проходили мимо церкви Вознесения. Даниил Иванович поднялся на паперть, опустился на колени и стал молиться. Молился долго. Может быть, и мне хотелось последовать его примеру, но я не сделал этого. Не мог. Боялся позы. Молился за его спиной, стоя.
Во многом, что делал и говорил тогда Хармс, мне чудилась поза. Конечно, я часто ошибался. И слишком поздно, увы, понял, что если в его поведении и бывало напускное, то в отношениях со мной этого напускного почти не было. Со мной он был искренен, честен, всегда оставался самим собой.
Ссориться мы с ним не ссорились, но размолвки бывали. Я, например, не понимал, как в одной душе могут уживаться вера и суеверие. А Даниил Иванович был суеверен.
Удивился я, когда Хармс не пришел ни на домашнюю литию, ни на вынос, ни на отпевание в Сергиевскую церковь, ни на Смоленское кладбище — проститься со своим верным другом и учеником Юрочкой Владимировым.
Несколько дней спустя я встретил Даниила Ивановича на Невском и спросил:
— Почему вы не были на похоронах Юры?
Хармс очень серьезно, почти надменно ответил:
— Я никогда никого не провожаю.
До сих пор чувствую укол в сердце от этих его слов.
Юрочка Владимиров! Курчавый мальчик, больше похожий на француза, чем на отпрыска старинного русского дворянского рода. Веселый, проказливый, неистощимый на выдумки! Когда к этому розовощекому мальчику успела пристать чахотка, так быстро унесшая его в могилу?
Юра был страстный поклонник спорта, яхтсмен. Не забуду белую петербургскую ночь и прогулку на яхте по небурным водам Маркизовой лужи — от Петровского острова до Лахты. Гостями на яхте мы с Костей Лихтенштейном. А Юрочка стоит на своем капитанском месте, гордо и ловко орудует какими-то веревочками, управляет парусами. Ворот рубахи его расстегнут, на груди поблескивает крестик.
А вот другое воспоминание, о другом обериуте. Первый день Пасхи. Я в гостях у Даниила Ивановича. Приходит А. И. Введенский, красивый, больше, чем обычно, нарядный. Они христосуются, целуются. Потом Введенский поворачивается ко мне, протягивает руку.
— А почему же ты не христосуешься с Алексеем Ивановичем? — спрашивает Хармс.
— Как?! — поднимает брови Введенский. — Я думал, он комсомолец!..
Так много раз в моей жизни бывало, что якобы случайно встречался я с братьями и сестрами по вере.
Вот Витебский (тогда еще Детскосельский) вокзал. Если не ошибаюсь, тридцатый год. Да, точно, тридцатый: только что застрелился Маяковский: Я живу „на хлебах“ в Детском Селе. Возвращаюсь туда, стою на перроне, жду второго звонка. Подходит Вера Павловна Калицкая, детская писательница, первая жена Александра Грина. Она еще не старая, гораздо моложе моей мамы. Стоим у вагона, разговариваем на разные литературные темы. Вдруг лицо ее освещается радостной улыбкой и она говорит:
— А мы с вами, оказывается, единомышленники!
И показывает глазами мне на шею, где блеснула, по-видимому, цепочка нательного креста.
Недавно я узнал, прочел где-то, что верующим был и сам А. С. Грин. К нему, уже в советские, конечно, годы, пришел сотрудник какой-то газеты или журнала, просил написать статью на тему: „Почему я не верю в Бога“. Грин отказывался, отмахивался, а потом рассердился и говорит:
— А почему вы, молодой человек, думаете, что я не верю? Я мог бы написать для вас статью „Почему я Верю в Бога“. Но ведь не напечатаете.
Как-то в день ангела нашего отца я зашел в Вознесенский храм поставить свечу и помолиться за упокой души раба Божия Иоанна. У образа Иоаниа-Воина — нестройная толпа-очередь. Люди медленно двигаются, поднимаются на две ступеньки, прикладываются к иконе. Стоящий передо мной человек оглянулся, и я узнаю Ивана Петровича Белышева, детского писателя. Встреча неожиданная. Белышев — общественник, кажется член месткома. Мы киваем друг другу. Он, высокий, наклоняется ко мне и вполголоса спрашивает: