Мария Глушко - Мадонна с пайковым хлебом
— Харитоша, пойди забей курицу. — У нее был странный сдавленный голос, как будто в горле застряло что-то жесткое и она никак не могла проглотить.
Старичок пригладил реденькие волосы, погрел у плиты руки, все время потирая их, они сухо шуршали и этот звук, как и голос женщины, мучил Нину.
Он подошел к кровати, все еще покручивая руки.
— Нуте-с, откроем рот и скажем «а-а!». — У него были добрые голубые глаза и смешные, мятые уши.
Он долго выслушивал Нину, прижимая к спине и груди холодную трубочку, выстукивал пальцами, наконец сказал:
— Гораздо, гораздо…
Ощупывал у нее под челюстями, мелко перебирая пальцами, ей было щекотно.
— Скажите, а ребенок тоже… он болеет?
Врач уставил на нее свой маленькие добрые глазки.
— Не понял. Какой ребенок?
— Мой ребенок. — Она положила на живот руку. — Он тоже болеет, как и я?
— В какой-то мере… Если вы, то и он.
Господи, что же это, почему?.. Еще и не родился, а уже болеет, это несправедливо и жестоко… Жаркие слезы подступили к сухим глазам, она отвернула лицо к стене.
— Этого нельзя! — Врач похлопал ее по руке. — Вы травмируете своего малыша… Все хорошо, вы выздоравливаете, повода волноваться нет.
Он что-то долго говорил той женщине, называл ее Алевтиной Андреевной, Нина не разбирала слов, вдруг захотелось спать, она закрыла глаза и услышала:
— Засим откланиваюсь.
Ей казалось, что спала она совсем недолго, но когда проснулась, был уже вечер, в другой комнате горел свет, у стола сидела Алевтина Андреевна, что-то вязала. Нина лежала в темноте, следила, как на стене играют блики пламени, дрожат и перемещаются, высвечивая две прикрепленные кнопками к стене, засиженные мухами открытки с видами Кавказа.
В плите горели дрова, там потрескивало, из поддувала на железный лист выскакивали раскаленные угольки, меркли, подергивались белым налетом и рассыпались в золу, а на плите стояла кастрюля, в ней булькало, вместе с паром взвивался густой дух куриного бульона.
Ей опять захотелось пить, но вставать было лень, тело наслаждалось покоем и неподвижностью, вот бы вечно так лежать, ни о чем не думая, — ни о войне, ни о поездах, забитых людьми, ни о беженцах, осаждающих вокзалы… Но не думать не получалось, уже стучали в голове беспокойные молоточки — тук- тук! — принуждая что-то делать, что-то решать. Вот и опять связалась разорванная было цепочка, думала она, опять меня подхватили чьи-то руки и повели, но что делать дальше, я не знаю.
Она тихонько спустила ноги, задела низенькую скамейку, скамейка упала, и Алевтина Андреевна крикнула своим сдавленным голосом:
— Кто там? Это ты, Харитоша?
Она вышла сюда, на кухню, с вязаньем в руках, увидела сидящую на кровати Нину.
— А, это вы?.. Захотели… Ах, пить!
Сунув вязанье под мышку, нацедила из чайника воды, подала кружку Нине. Вода была теплой, невкусной, но Нина выпила ее, ей захотелось чаю — настоящего, с заваркой, — но попросить она стеснялась.
Алевтина Андреевна включила свет, села неподалеку, опять принялась вязать, стала расспрашивать Нину про мужа и когда ей рожать, время от времени поднимала на нее свои выпуклые глаза и снова опускала, считала петли.
— Ванин сказал, что выделит вам домик, — она называла так мужа: «Ванин», — получите карточки, вас прикрепят к военному распределителю, хотя, с другой стороны, в Саратове, вы говорите, у вас родные…
— Родные мужа…
— Ну, это все равно, в таком положении, конечно, лучше быть с родными…
Она говорила и говорила, а Нине казалось, что это в ее горле тугой жесткий комок, и она все глотала, глотала, никак не могла проглотить его.
— Тут вам решать, — заключила Алевтина Андреевна и опять подняла на нее свои выпуклые глаза.
Но Нина ничего сейчас решить не могла, отодвигала это на «потом», а может, думала она, все решится как-то само собой. Она всегда приходила к решениям трудно, ее тяготила необходимость самой делать выбор — даже институт за нее выбрал отец, сказал, что Бауманский — самый лучший, и тогда она отправила документы. Возможно, и сейчас отец пришлет какую-нибудь телеграмму или Рябинин придумает что-нибудь — время, считала, она, у нее еще есть.
14
Они сидели в комнате за большим круглым столом, покрытым розовой скатертью, и покрывало на кровати тоже было розовое, розовый абажур с бахромой висел над столом, от него по комнате разливался розовый свет, он бледнил лица и уютно освещал светлых тонов ковер на стене, и другую стену с портретами вождей, и старинную куклу с закрывающимися глазами, про которую Алевтина Андреевна говорила, что она «заграничная», и которая неизвестно кому принадлежала — Нина уже знала, что детей у Ваниных нет.
Ванин, невысокий седоватый крепыш с румяными щеками, писал за столом какой-то отчет, курил одну за другой папиросы; Алевтина Андреевна молча вязала, а Нина читала книгу — все того же Сенкевича.
Больше недели жила она здесь, на полигоне, так ничего и не решив, все почему-то ждала телеграммы от отца. Как-то Ванин взял ее на машине в город, она заскочила на главпочтамт, но для нее ничего не было, да она особенно и не надеялась: если отец и напишет, то скорее всего на адрес Рябинина, а для письме от Виктора было еще рано.
От него она получила единственное письмо перед отъездом из Москвы, письмо было из Молотова, он писал: «Стоило месяц обивать пороги военкомата, чтобы застрять в училище, этак и война кончится, и придется ходить в тыловых «крысах». Тогда она и дала ему телеграмму, чтобы писал в Ташкент, но когда-то еще придет письмо?
Через Ванина Рябинин передал ей, что на всякий случай навел справки — ни в Ташкенте, ни в его окрестностях семьи генерала Нечаева нет. Но Нина и без того знала, что нет, — те ее телеграммы и письмо отца на имя Людмилы Карловны до сих пор лежат на почте невостребованными.
Три раза в день красноармеец Харитон приносил с кухни судки с едой и уносил потом грязную посуду, он же колол дрова и топил печи, не занятая хозяйством Алевтина Андреевна целыми днями вязала, а потом Нина увидела, как она распустила готовый шарфик и начала вязать шапочку, — и поняла, что вяжет она без всякой практической цели, а просто для препровождения времени.
Постепенно Нина привыкла к здешнему размеренному быту и голосу этой женщины, но ее мучило вынужденное безделье и то, что эта женщина сидит тут ради нее; она радовалась, когда Алевтина Андреевна отлучалась в город, принималась наводить порядок, вытирала везде пыль, мыла легкие крашеные полы, намотав на щетку тряпку — сгибаться ей было трудно, — как-то раз хозяйка застала ее за этим занятием, сказала недовольно:
— Ах нет, не стоит, мы это делаем не так…
Но она не объяснила, как именно они делают, а прошла в комнату и, тяжко вздыхая, опять принялась вязать. И все чаще Нина ловила на себе нетерпеливый взгляд ее выпуклых холодных глаз и понимала, что она в тягость этой женщине. Вот и сейчас сидела она с книгой, скользила глазами поверх строк и думала: ноябрь на исходе и надо что-то решать, а я все тяну…
Нина все время ощущала какие-то враждебные токи, исходящие от Алевтины Андреевны. Она почему- то сразу — еще тогда, когда Алевтина Андреевна вошла в своей шубке и пуховом платке, — почувствовала эту враждебность и прониклась неприязнью к ней.
С Ниной и раньше случалось такое. Например, в детстве, Нине было лет одиннадцать, когда (Отец впервые познакомил ее с Людмилой Карловной. Нина пришла к отцу в штаб корпуса — было это в Саратове, — отец стоял рядом с машинисткой, что-то диктовал ей. «А вот моя дочь», — сказал он, увидев Нину, и машинистка протянула ей руку. Нина запомнила серые усмешливые глаза и длинные малиновые ногти. Подумала: как она печатает с такими ногтями? «Людмила Карловна знает немецкий, ты можешь поговорить с ней», — улыбнулся отец. Но Нина молчала. Она еще не знала, что эта женщина войдет к ним в дом, займет место умершей матери, вообще ничего о ней не знала, но у нее сразу вспыхнула острая неприязнь, беспричинная и необъяснимая, и тягостное предчувствие, связанное с этой женщиной. Она стояла молча, смотрела в пол, понимала, что ставит отца в неловкое положение, но ничего поделать с собой не могла. И тогда заговорила Людмила Карловна, спросила по-немецки, как зовут, сколько лет, в каком классе учится… Нина уже три года занималась с учителем, все понимала и неплохо говорила, но сейчас тупо молчала, так и стояла с опущенными глазами. «Что ж ты, мне стыдно за тебя», — покачал головой отец, и она знала: надо хоть что-нибудь ответить, — но не могла. На нее нашел очередной «столбняк» упрямства — так называл это отец, — она словно бы замирала, и ничто не могло заставить ее проронить слово. «Она стесняется», — извиняюще сказала тогда Людмила Карловна, и отец повторил: «Стесняется» — и потрепал Нину по плечу.