Кадзуо Исигуро - Безутешные
Пока я озирался, из-за кулис на сцену вышел Штефан Хоффман. Его выступление не было объявлено, и свет в зале нисколько не убавили. Более того, в манерах Штефана полностью отсутствовала торжественность. Он с озабоченным видом быстро проследовал к роялю, не глядя на зрителей. Не приходилось удивляться, что мало кто из присутствующих его заметил: в большинстве зрители продолжали беседовать и раскланиваться со знакомыми. Конечно, бурное вступление «Стеклянных страстей» заставило аудиторию насторожить слух, но и тут большинство, судя по всему, быстро заключило, что молодой человек пробует рояль или систему усиления звука. После первых тактов внимание Штефана, казалось, куда-то переключилось; его игра утратила всякий напор, словно вилку внезапно выдернули из розетки. Он следовал глазами за кем-то из зрителей и в конце концов совсем отвернулся от клавиатуры и в таком положении продолжал играть. Я разглядел, что он провожает глазами две фигуры, покидающие зал. Вытянув шею, я успел заметить Хоффмана и его жену, которые в следующий миг скрылись из моего поля зрения.
Штефан прекратил игру и, повернувшись на стуле, уставился в спины родителей. Это окончательно убедило публику в том, что он не более чем пробует звук. В самом деле, несколько секунд он глядел в противоположный конец зала, словно ожидая сигнала от техников. Когда он встал и удалился со сцены, никто не обратил на это внимания.
Лишь за кулисами он позволил себе в полной мере ощутить обиду, распиравшую его грудь. С другой стороны, спеша вниз по деревянным ступенькам и минуя несколько задних дверей, он едва вспоминал о своем уходе со сцены после нескольких сыгранных тактов – настолько нереальным казалось ему происшедшее.
В коридоре сновали рабочие сцены и обслуживающий персонал. Штефан устремился в вестибюль, где надеялся найти родителей, но через несколько шагов отец попался ему навстречу, один и с озабоченным лицом. Управляющий не замечал Штефана, пока едва на него не наткнулся. Тогда он остановился и обратил на сына удивленный взгляд:
– Что? Ты не играешь?
– Отец, почему вы с матерью ушли? И где она сейчас? Ей стало плохо?
– Мать? – Хоффман тяжело вздохнул. – Твоя мать сочла, что ей самое время покинуть зал. Конечно, я ее проводил и… Вот что, Штефан, я буду откровенен. Позволь тебе открыться. Я склонялся к ее мнению. Не возражал. Ты так смотришь на меня, Штефан. Да, знаю, я тебя подвел. Я обещал предоставить тебе такую возможность – дать выступить перед всем городом, перед всеми нашими друзьями и сослуживцами. Да-да, я обещал. Как это произошло: то ли ты попросил, то ли застал меня в минуту рассеянности? Неважно. Главное, я согласился, пообещал, а потом не решился взять свои слова обратно – это моя вина. Но тебе, Штефан, следует понять, каково нам, твоим родителям. Как тяжко нам поневоле наблюдать…
– Я поговорю с матерью, – проговорил Штефан и пошел прочь. На секунду Хоффман застыл пораженный, а потом с самоуверенной усмешкой довольно грубо схватил сына за руку:
– Этого нельзя делать, Штефан. То есть, видишь ли, мать пошла в дамскую комнату. Ха-ха. В любом случае, лучше оставить ее в покое – дай ей, так сказать, пересидеть это дело в сторонке. Но что же ты натворил, Штефан? Ты должен был сейчас играть. А впрочем, может, это и к лучшему. Несколько щекотливых вопросов, но тем все и ограничится.
– Папа, я вернусь и сыграю. Прошу, вернись на место. И уговори маму.
– Штефан, Штефан. – Хоффман покачал головой и положил руку сыну на плечо. – Ты должен знать, что мы оба тебя очень ценим. Мы бесконечно тобой гордимся. Но то, что ты вбил себе в голову… Я говорю о музыке. Мы с матерью никак не решались тебе сказать. Конечно, нам не хотелось лишать тебя иллюзий. Но это. Все это, – Хоффман махнул рукой в сторону зала, – было ужасной ошибкой. Не нужно было допускать, чтобы дело зашло так далеко. Видишь ли, Штефан, обстоятельства таковы. Твоя игра очень недурна. По-своему даже совершенна. Мы всегда наслаждались, слушая ее дома. Но музыка, серьезная музыка, того уровня, что требуется сегодня вечером… это, видишь ли, совсем другая статья. Нет, нет, не перебивай. Я пытаюсь донести до тебя то, что должен был внушить уже давно. Видишь ли, это городской концертный зал. Это не гостиная, где тебя слушают расположенные к тебе друзья и родственники. Настоящая концертная публика привыкла к стандартам, профессиональным стандартам. Как же тебе объяснить?
– Отец, – прервал его Штефан, – ты не понимаешь. Я много работал. Пусть эта пьеса выбрана недавно, но я работал очень много, и если ты придешь, то убедишься…
– Штефан, Штефан… – Хоффман снова покачал головой. – Если бы дело было только в труде! Если бы… Не все рождаются с дарованием. Если нам чего-то не дано, остается только смириться. Ужасно, что приходится говорить тебе это именно сейчас, после того как я так далеко тебя завел. Надеюсь, ты простишь нас, свою мать и меня, за то, что мы долгое время не находили в себе сил. Но мы видели, какое удовольствие доставляет тебе музыка, и не решались. Знаю, это нас не извиняет. Мне сейчас очень больно за тебя, просто сердце кровью обливается. Надеюсь, ты сможешь нас простить. Это была ужасная ошибка, что мы позволили тебе зайти так далеко. Побудили предстать на сцене перед всем городом. Мы с матерью слишком тебя любим, чтобы стать свидетелями. Для нас это слишком – наблюдать, как наше любимое чадо делается посмешищем. Ну вот, я и высказался, выложил карты на стол. Это жестоко, но наконец я высказался. Я думал, что смогу это вынести. Высижу среди этих самодовольных хихикающих рож. Но когда момент настал, твоей матери изменила решимость, и мне тоже. В чем дело? Почему ты меня не слушаешь? Разве тебе непонятно, как болит у меня душа? Нелегко говорить начистоту даже с собственным сыном…
– Отец, пожалуйста, прошу тебя. Просто приди и послушай хоть несколько минут, прежде чем судить. Пожалуйста, пожалуйста, уговори мать. Вы оба убедитесь, я уверен…
– Штефан, тебе пора вернуться на сцену. Твое имя напечатано в программке. Ты уже появлялся перед публикой. Ты должен приложить все силы. Пусть видят по крайней мере, что ты делаешь все от тебя зависящее. Это мой тебе совет. Наплюй на них и на их смешки. Даже когда они начнут хохотать в открытую, словно на сцене исполняется не глубокая серьезная музыка, а разыгрывается балаганное представление, даже и тогда помни: мать с отцом гордятся, что ты способен через это пройти. Да, Штефан, отправляйся на сцену и пройди через это испытание. Но нас ты должен простить: мы слишком любим тебя, чтобы быть свидетелями. По правде, Штефан, я думаю, это разбило бы твоей матери сердце. А теперь тебе пора идти. Давай иди, сынок.
Приложив ладонь ко лбу, Хоффман крутанулся, словно бы мучимый головной болью, и отступил на несколько шагов. Затем он резко выпрямился и оглянулся на сына.
– Штефан, – произнес он твердо. – Тебе пора на сцену.
Секунду-другую Штефан не спускал глаз с отца, потом, поняв, что убеждать его бесполезно, повернулся и зашагал прочь.
Когда Штефан пробирался обратно через ряд дверей за сценой, его стало осаждать множество мыслей и чувств. Разумеется, он был разочарован тем, что ему не удалось убедить родителей вернуться в зал. К тому же в глубине его души зародился мучительный страх, которого он не испытывал уже несколько лет: опасение, что сказанное отцом верно и он поддался чудовищному заблуждению. Но стоило ему достигнуть кулис, как уверенность вернулась, а вместе с нею пришла агрессивная решимость самому выяснить свои возможности.
Вернувшись на сцену, Штефан обнаружил, что лампы слегка притушены. Впрочем, в зале было еще довольно светло и публика еще далеко не вся расселась. В различных концах зала то и дело возникала волна: зрители поднимались, чтобы пропустить запоздавшего на его место. Когда молодой человек сел за фортепьяно, шум стих лишь отчасти; продолжался он и во время паузы, которая понадобилась Штефану, чтобы справиться с волнением. Затем его руки опустились на клавиатуру, как и в прошлый раз, резким, точным движением, пробуждая весь диапазон чувств от потрясения до безудержного восторга, что и требуется в начале «Стеклянных страстей».
На середине короткого пролога публика стала вести себя заметно спокойней. К концу первой части аудитория окончательно смолкла. Беседовавшие в проходах не успели сесть, но застыли как зачарованные, устремив глаза на сцену. Сидящие целиком обратились в слух. У одного из входов образовалась небольшая толпа: там скапливалась опоздавшая публика. Когда Штефан начал вторую часть, техники полностью выключили свет в зале – и я уже почти не видел, как ведет себя публика. Однако можно было не сомневаться, что зал постепенно впадает в оцепенение. Частично это была реакция на неожиданность: кто знал, что юноша из их города способен достичь тех высот исполнительского мастерства, какие они сегодня наблюдали? Нельзя было не обратить внимания и на другую, еще более важную характеристику игры Штефана – ее необычную страстную напряженность. У меня возникло впечатление, что многие из присутствующих истолковали такое удивительное начало вечера как некое предвестие. Если такова прелюдия, каким же будет продолжение? Что, если этот вечер все же окажется поворотным в жизни города? Казалось, этот вопрос был написан на множестве растерянных лиц, за которыми я следил с высоты.