Меир Шалев - Фонтанелла
Несколько человек уже поджидали меня возле бывшей немецкой церкви. По их рассказам, молодая женщина прошла, «надо думать», ночью по старой немецкой тропе среди холмов, о существовании которой «Бог знает, кто ей рассказал», и заявилась, «надо думать», засветло, потому что доярки, поднявшись на рассвете, увидели, что она уже сидит на траве и готовит себе кофе на маленьком примусе. «Вон там», — указали они в сторону коровника и пошли следом за мной.
— Да вон она и сейчас там, видишь высокую блондинку, вот это она и есть. — И их пальцы уже воткнулись в мою спину и стали осторожно, но настойчиво подталкивать. — Подойди к ней. Спроси, чего ей надо.
Молодая девушка, в дорожных широких штанах, тысяча карманов и застежек-молний, на голове — чудесная шапка золотых кудрей, на ногах — австралийские рабочие ботинки, тяжелые, как положено, но, в нарушение всех йофианских принципов, без шнурков. Широкоплечая, желтоглазая, вся в веснушках, она была очень похожа на моего деда и на моего двоюродного брата — а также, как это выяснится спустя несколько лет, и на мою собственную дочь — и, как все они, выше меня не меньше, чем на полголовы. Она смотрела, как я приближался, и, хотя не знала, что стоит на том самом месте, где наш дед убил сторожевых собак ее бабки, знала, кто я, и знала, что я знаю, кто она.
Я подошел к ней. Сказал: «Hello», она ответила: «Good day», сбросила с плеча рюкзак, присела — я видел, как напряглись ее сильные бедра, — и вытащила из него фотографии Юбер-аллес — другие, не похожие на те, которые Амуме удалось спасти из бешено рвавших рук Апупы. («Так же, как он думал, что взвалить на себя супружеское бремя — это значит взвалить жену на спину, — сказала Рахель, — так он считал, что навсегда порвать с дочерью — это значит порвать руками ее фотографию, как на похоронах надрывают рубашку».)
Я без труда опознал Батию, потому что Амума и сестры описывали ее точно и правдиво. Вот она: маленькое изящное тело Амумы, вспыльчивый и неукротимый темперамент Апупы, так и рвущийся из фотографий, несмотря на их выцветшую молчаливость.
«Высокая блондинка» выпрямилась, прочитала выражение моего лица, и мы оба поняли, что прошли первую проверку взаимного узнавания. Она приблизилась ко мне с торжественностью, которая наверняка рассмешила бы меня, если бы я не был так взволнован и если бы две ее горячие австралийские руки не обвились вокруг моей прохладной шеи, и две ее горячие немецкие груди не прижались бы к моей холодной груди, и ее горячий йофианский живот не сомкнулся бы с моим застывшим. Она чмокнула меня в губы и сказала на своем улыбчивом австралийском английском:
— Я Аделаид, дочь Батии.
Затем она оторвалась от меня, снова пошарила в своем рюкзаке и извлекла из него другие старые фотографии — ее предков и родичей с другой стороны, возле их телег, их фруктовых деревьев, их полей хумуса, с их гусями, и свиньями, и собаками: женщины в белых платьях, мужчины в штанах на подтяжках, в тирольских шляпах и кавалерийских сапогах. Вот ее немецкая бабушка (она называет ее «омама», какой сюрприз!) — холодное, суровое лицо и подстриженные шлемом волосы. Вот снимок двух сыновей, Иоганна Рейнгардта, ее отца, искателя мандрагор, и Фридриха Рейнгардта, ее дяди, — они стоят в сапогах под натянутым между деревьями транспарантом с надписью: «Willkommen Parteigenosse. Halt! Hitlerjugend Waldheim». Вот разрушенный дом, возле которого мы стоим сейчас, вот большая дамасская шелковица, тогда только что посаженная, пальма и дуб, всё еще стоящие здесь, и другие деревья, теперь уже срубленные. Вот два пса — которого из вас двоих он убил ножом, а которого палкой? Вот большие грузовые телеги Карла Апингера, которые везли блоки известняка с железнодорожной станции Тель-Шамама в Вальдхайм и по дороге встретили высокого молодого мужчину с маленькой молодой женщиной у него на плечах.
— Я пришла по этой дороге, — сказала она, показывая одну за другой копии кусков немецкой карты на редкость откровенного и щедрого масштаба, один к десяти тысячам, — старой карты, без новых дорог и домов, зато с давно уже срубленными деревьями, засыпанными оврагами и вспаханными террасами, многие из которых давно уже сглажены и застроены зданиями.
Ее палец двигался по дороге, от Нойгардтхофа возле Тиры — «Сегодня там уже ничего нет», — сказала она, — к Немецкому кварталу в Хайфе, а оттуда к железнодорожной станции — «Я видела там красивый мраморный барельеф старого поезда с паровозом» — и дальше к Чек-посту, где она искала нарциссы, потому что «мама просила посмотреть, цветут ли они еще там, но только нарциссов там уже нет, да и земли тоже».
— Есть! — встрепенулся я. — Я повезу тебя, ты увидишь. Еще осталось несколько нарциссов, просто нужно знать, где и как искать.
От Чек-поста Аделаид прошла вдоль старой трассы — остатков железнодорожной колеи — до старого моста через Кишон. «Мама рассказывала, что это симпатичный ручеек, но сейчас это вонючая канава». Там она поднялась на шоссе и за кибуцем Шаар а-Эмэк, Ворота Долины, свернула к вади, по которому немцы проложили тогда дорогу к двум своим поселениям.
— Как я нашла? По фиолетовым цветам из маминых рассказов, и по этой старой карте, и по вашим дорожным камням, и по старым следам немецких телег.
Наш «пауэр-вагон» вызвал у нее радостную улыбку.
— Таких даже на австралийских фермах нет. Я хочу на нем немного поездить, — сказала она.
— Для этого нужно спросить разрешения у дяди Арона.
Ее рука охватила мой затылок.
— Я хочу сейчас! — повторила она.
— Здесь водят по правой стороне, ты вляпаешься в аварию.
— А мы спустимся на проселочную дорогу, там нет сторон.
— Но ты привыкла переводить скорости левой рукой.
— I am ambidextrous! — объявила она и, когда я спросил, что это значит, сказала: — У меня обе руки правые, они могут работать одинаково.
Машину она вела, как Габриэль, так же умело и свободно, как будто тренировалась вместе с ним в армии, на самой высокой возможной передаче, плавно тормозя перед препятствиями, поворачивая и ускоряясь сразу за ними, сглаживая повороты и хохоча, как девчонка. Моя фонтанелла барабанила, мое сердце грохотало. Тетя Батия послала мне из Австралии повязку на раны.
А когда мы начали подниматься по Аллее Основателей ко «Двору Йофе», она разволновалась и сказала, что их двор в Австралии, который ее мать построила после развода с отцом, тоже окружен стенами и у него тоже большие ворота и живые колючие заборы из бугенвиллий, и роз, и малины, и кактусов.
Всё семейство Йофе вышло посмотреть на нее. Все молчали. Аделаид предстала перед шеренгой расстреливающих глаз и тут же выстрелила обратно, прежде всего в Апупу, лежавшего в своем инкубаторе, взглядом удивленным, печальным и лишенным жалости. Потом она прошла от Йофе к Йофе, точно чужой глава правительства в далекой и недоверчивой стране, — пожимая руки, впиваясь в каждого желтыми глазами и повторяя все имена. А затем Рахель организовала поездку на кладбище, и там Аделаид постояла у могилы Амумы, но не произнесла ни слова.
Мы вернулись домой. Гостья зашла в дом Пнины, вышла и сказала, что темнота помогает и что, в отличие от остальных Йофов, Пнина выглядит точно так, как описывала ее мама. Потом она вынула сложенную записку, сказала, что ей велено «кое-что сделать», и пошла в старый барак. Все застыли. Послышался громкий, как взрыв, треск отламываемой половицы, и Аделаид вышла, держа в руке пылающие пряди волос, совсем таких, как у нее на голове.
— Это я повезу домой, маме, — сказала она, — а тут у меня есть кое-что, что она просила вернуть вам, — и вынула из своего рюкзака маленький пакет, а когда развязала его, все — и те, кто его видел, и те, кто только слышал, — вскрикнули: «Балахон!»
Послышался нервный смех, несколько глаз увлажнилось, я сказал: «А я-то думал, что он больше похож на плащ из парваимского золота», — но, понятно, про себя, — а моя мать, которая все это время молчала, вдруг сказала:
— Я ведь вам говорила, что он у нее.
Потом сели обедать. Аделаид удивилась, когда мы открыли окна, засмеялась, когда ей объяснили «пюре пропало, но окна спасены», прижала хлеб одной рукой и отрезала другой на манер Йоава бен Саруйи, и тогда один из далеких Йофов — он приехал на шиву по моему отцу и остался спать с Рахелью, но я уже не помню, кто это был и откуда, — набрался смелости и спросил то, что хотели спросить все: «А когда она вернется?» — потому что много обещаний и пророчеств было приурочено ко времени ее возвращения.
Воцарилось молчание. Аделаид сказала, что ее мать не вернется, и не напишет, и вообще не хочет больше быть членом Семьи, особенно с тех пор, как умерла Амума и тем, кто послал ей телеграмму об этом, оказался Гирш Ландау, а не ее отец или одна из ее сестер.
— Нужно организовать примирение, — сказала Рахель, — и всё пройдет.
— Не нужно, — сказала Аделаид. — Прошло слишком много времени, и Австралия далеко, и вы знаете мою мать, и потом, у нее есть там очень преуспевающий бизнес, вы не поверите, с чего мы живем.