Сергей Довлатов - Собрание сочинений в 4 томах. Том 2
А дефицит неумолимо возрастал. В голосах кредиторов звучали металлические нотки.
Мы решили назначить экстренное совещание. Долго молчали с вытянутыми физиономиями.
И вдруг прозвучало грозное, загадочное слово — мораторий.
Я забыл, кто его произнес. Наверное — Вайль. Он у нас самый решительный.
Что означает это слово, я тогда не знал. Да и сейчас плохо знаю. Но общий смысл — доступен. Мораторий — это когда тебя лишают заработной платы. Частично или полностью.
— Необходим мораторий! — твердо произнес Вайль.
И тут началось самое поразительное.
Сотрудники «Нового американца» поднимались один за другим. Коротко обрисовывали свое материальное положение. Честно раскрывали дополнительные источники существования. Затем назначали себе прожиточный минимум. Или совсем отказывались получать зарплату.
Выявилась такая картина. Кое-кто подрабатывает на радио «Либерти». У кого-то жена имеет нормальную человеческую профессию. (О женах я еще напишу в ближайшей колонке редактора.) У кого-то — стипендия. Батчан, например, вегетарианец. Люба Федорова — на диете. И так далее.
Соответственно были понижены оклады. В следующих жестких пределах: от нуля до категорического минимума.
Честно признаюсь, в ту минуту я испытал огромное душевное волнение.
Газета в очередной раз была спасена…
Это было четыре месяца назад. Прошли времена финансовых катастроф. Положение необратимо стабилизируется. А мне не дает покоя курьезное соображение:
Так ведь можно невзначай и коммунизм построить!. Назло советским товарищам…
К спорту я абсолютно равнодушен…
К спорту я абсолютно равнодушен. Припоминается единственное в моей жизни спортивное достижение. Случилось это на чемпионате вузов по боксу. Минут сорок пролежал я тогда в глубоком обмороке. И долго еще меня преследовал запах нашатырного спирта…
Короче, не мое это дело.
А вот начала Московской олимпиады — ждал. И следил за ходом подготовки. Оно и понятно. Все прогрессивное человечество обсуждало идею бойкота.
В результате кто-то едет, кто-то не едет. Не будет японских гимнастов. Не будет американских метателей. Не будет кого-то из ФРГ…
Вот так прогрессивное человечество реагировало на захват Афганистана. Плюс — частичное зерновое эмбарго. Да еще какой-то научный симпозиум отменили. Или перенесли. Какой-то шведский джаз (саксофон, рояль, ударные) в Москву не едет…
Короче, дали отповедь захватчикам. Рубанули сплеча. Ответили ударом на удар. Прихлопнули бандитов моральным остракизмом.
У писателя Зощенко есть такая сцена. Идет по улице милиционер с цветком. Навстречу ему преступник.
— Сейчас я тебя накажу, — говорит милиционер, — не дам цветка!..
Вот так и мы сидим, гадаем, как они там без нашего цветка?..
Да советские вожди плевать хотели на моральный остракизм!
Советские вожди догадываются, что их называют бандитами. Они привыкли. Они даже чуточку этим гордятся. Им кажется, лучше быть сильным, чем добрым. Сильного уважают и боятся. А добрый — кому он нужен, спрашивается?
Тем более, что слабость издали неотличима от доброты…
Советские начальники знали, во что им обойдется Афганистан. Уверен, что заранее подсчитали цену этой акции. И знают теперь, во что им обойдется следующая. Их устраивает такая цена.
Хапнут завтра Советы какую-нибудь Полинезию. А мы в припадке благородного негодования отменим симпозиум. Какой-нибудь биологический форум по изучению ящериц. Да что там — экспорт устриц приостановим. В общем, не дадим цветка! Пусть мучаются…
С унынием гляжу я на прогрессивное человечество. Паршивую олимпиаду бойкотировать — и то не могли как следует договориться. А если война?
Зима к Нью-Йорку подступает…
Зима к Нью-Йорку подступает осторожно. Еще вчера было душно на остановке сабвея. Позавчера я спускался за газетами в шлепанцах. Три дня назад оставил в ресторане свитер…
А сегодня утром задаю вопрос ближайшим родственникам:
— Где моя вязаная шапка?..
Дома было все иначе. Сначала — дожди. Потом неделя сухих холодных ветров. И вдруг рано утром — пелена белого снега. И снежные шапки на тумбах ограды. И белый узор на чугунных воротах. И улица, напоминающая черно-белый фотоснимок.
Нелегко было шагнуть с крыльца в первый зимний день. Я хорошо запомнил ощущение решимости, которое требовалось, чтобы ступить на это белое полотно…
А помните, друзья, кальсоны? Трикотажные импортные кальсоны румынской фирмы «Партизан»? И ощущение неловкости при ходьбе. И стянутые манжетами щиколотки. И загадочные белые пуговицы, которые внезапно таяли от стирки…
Куда это все подевалось?
Того и гляди, заговорю как охваченный ностальгией патриот:
— А на Тамбовщине сейчас, поди, июнь… Малиновки поют… Выйдешь, бывало, на дальний плес…
Нет Тамбовщины. Нет дальнего плеса. Нет малиновок. Июня тоже нет. И не было…
Зима в Нью-Йорке лишена сенсационности. Она — не фокус и не бремя. Она — естественное продолжение сыроватого, теплого бабьего лета. Те же куртки и джинсы. Те же фрукты под открытым небом…
Так чего же мне не хватает? Сырости? Горечи? Опилок на кафельном полу Соловьевского гастронома? Нелепых скороходовских башмаков? Телогреек и ватников?
Как это сказано у Блока:
…Но и такой, моя Россия,
ты всех краев дороже мне…
Тяжело заканчивать разговор этой печальной нотой. Правильно написал Григорий Рыскин:
«У нас была судьба. Не биография, а судьба. И мы не сдались…»
Конечно, Рыскин — не Блок. Так ведь и мы — не прекрасные дамы…
Из России долетают…
Из России долетают тревожные, мрачные вести. Одному кандидатскую не утвердили. Другого с работы уволили. Третий отказ получил… Очереди за колбасой… Зимней обуви не купить… И так далее.
В общем, нечему радоваться. Тоска, уныние и горечь.
И все-таки сквозь этот мрак доносится порой живая, язвительная, неистребимая шутка.
Вообразите себе приемную какого-нибудь Львовского ОВИРа. Табличка с фамилией инспектора. Публика терпеливо ждет своей очереди.
Распахивается дверь. Выходит очередной посетитель. На лице его скорбь и разочарование. В зале — полная тишина.
И вдруг какой-нибудь Фима, Боря или Лазарь Самуилович тихонько произносит:
— ДАН ОТКАЗ ЕМУ НА ЗАПАД…
Раздался первый неуверенный смешок. Через минуту смеются все. Включая дежурного милиционера.