Леонид Сергеев - До встречи на небесах
Старые забулдыги! Совсем офонарели, устроили дешевую показуху! Не могли раскошелиться — заказать нормальный катафалк — решили сэкономить. Знаю я их, алкашей! И уж денек могли бы выбрать похуже. Ну не глупо ли запихивать в землю человека в такую погодку? Вон вчера дождь поливал, так нет, не повезли — им было лень по грязи шлепать. А сейчас — раннее утро, но солнце уже шпарит во всю и на небе ни облачка и ветерок плотный, хоть трогай на ощупь. Да что говорить — чувствуется, начинается денек что надо! Только мне каково в такую погоду лезть в могилу?! Сами-то дружки намылились в пивную, что в конце улицы — ее только открыли, оттуда тянет свежим пивком и креветками; для них выпивка — основа всякого события, даже ничтожного, а тут такое дело! Вот и суетятся — на них прямо напала деловитость. Обычно и пальцем не шевельнут сделать что-нибудь для друга, а сегодня картинно, работая на зрителей, поправляют гроб, нарочито строго поучают шофера:
— …Вези осторожно, не торопись, а то еще свалится с кузова. Да и спешить некуда, весь день впереди. Приличный навар обещаем.
Они пошли накачиваться пивом, отмокать после вчерашней предпоминальной поддачи, а страшилище грузовик оставили в десяти шагах от морга; меня окружили зеваки, на лицах — блаженный идиотизм, любопытство, шепчутся обо мне, как о ящике с картошкой, без всякого, хотя бы формального, сожаления… А что сейчас молотят мои соседи?
— …Это тот жилец со второго этажа, который пьяница и бабник? Житья от него не было. У него ж сотня дружков перебывала. Как нальют глаза, горланят песни на весь дом!.. Он свое взял. Свою бочку выпил. А уж баб у него было!.. Этот уж точно в Ад попадет!..
Давайте, давайте, перемывайте мои кости! За свою жизнь я и не такое слышал; сколько комьев грязи летело в меня — и не счесть! Надо же, и сейчас надругаются и бросают камни в мой гроб. Еще немного и выкинут на помойку мою мебель развалюху, растащат посуду, остальное барахло, и ничего не останется от меня, но вот — все палят в мою сторону. И чего им надо?! При жизни я не так уж им и досаждал. Подумаешь, иногда собирались у меня дружки, ну и что?! Другие бы радовались, а эти завидовали. У нас ведь полно завистников, так и стремятся влезть в чужую жизнь. Но хоть сейчас оставьте меня в покое. Я сам выложу все о себе, все низкое и порочное, все, что принесло мне славу злостного курильщика и пьяницы, заядлого бабника, и для кого-то — негодяя, для кого-то — сумасшедшего чудака. Да и мне не до вас; мне есть чем заняться и время терять нельзя. Я должен кое-что рассказать: и что пережил сам, и что не успели досказать мои умершие близкие — в могилу-то надо сходить пустым, после исповеди и покаяния, сбросив весь мешок болей и раскаяний.
Теперь-то я могу высказать все, что не мог говорить будучи живым, ведь при коммунистах о нашем прошлом была узаконенная ложь — они установили жесткие правила игры, и попробуй в эту игру не играть! В то время правду о прошлом говорили шепотом да в кругу семьи, а на людях — одни без зазрения совести несли вранье, другие, стиснув зубы, молчали. Изовравшиеся имели теплые места и кучу привилегий — они крепко держались за кресла и, чтоб уцелеть, душили всякую правду (посмотрю, как их на небе пригвоздили к позорному столбу). А молчальники, понятно, боялись преследований.
Теперешнее поколение усмехнется — так, мол, и надо вам, баранам, за вашу трусливую немоту, — но хотел бы я посмотреть на этих смельчаков в то время. Теперешнее поколение не знает, что такое страх, но почему-то сейчас не слышно их выступлений против разгула «демократии». Или они не видят, как беснуются «демократы», как разрушают и грабят страну? Для них что, «демократические» вожди неприкасаемые идолы, сидящие где-то в поднебесье?! Неужели не ясно — они — преступники, которые осатанели от власти и денег?! И не странно ли, что все они нерусские? Но большинство теперешних храбрецов молчит — об этом уже говорил, но повторяю еще раз. Только старики и бунтуют, но опять-таки в своем кругу, ведь сейчас свобода слова для одних «демократов». И телевидение, и газеты в их руках. И попробуй заикнуться об этом — повесят клеймо «фашист», «красно-коричневый», испачкают — не отмоешься. А то и упекут за решетку — немало тому примеров. Вот и получается — в нашем Отечестве безнаказанно говорить правду можно только в последней исповеди.
Понятно, верующим, тем, кто исповедался, кого хоронят по православному обряду, с отпеванием, легче улетать с земли, а каково таким, как я, некрещеным безбожникам?! Что, если таким греховным душам без панихиды нет места в другом мире и они застревают где-то между небом и землей?
Вообще-то, можно сказать, я православный — честное слово, вполне православный в душе, ведь для меня духовные ценности всегда были важнее всяких денег, и в жизни я руководствовался своей совестью, а, как известно, совесть ни что иное, как проявление Бога; не всегда у меня получалось, но я старался… А вера в Бога… Почему-то мне кажется — и об этом тоже говорил, — для большинства людей это вера от страха перед исчезновением — совсем и навсегда, надежда на воскрешение, а мне и одной жизни достаточно. Но, конечно, не откажусь, если предложат и вторую — только в другом качестве, чтоб не повторяться.
Сейчас, взлетая над землей, оглядываясь на свою жизнь с огромной, неимоверной высоты, я думаю — многовато дней вмещает в себя человеческая жизнь, и в то же время маловато. Я мог бы болтать о своей жизни несколько дней подряд, а могу ее всю уместить и на трех страницах. Вроде бы, ну что интересного в одной единственной заурядной жизни, мимолетной по земным меркам?! Мелочь, пылинка в огромном мире, а надо же! — своя неповторимая судьба, поскольку нет и двух существ абсолютно похожих; и получается — каждый из нас некое звено в цепи генетических наложений, при том — незаменимое, поддерживающее природное равновесие. И каждый для самого себя — некий центр мироздания, и его смерть — естественна и необходима для жизненного пространства тем, кто идет на смену. А для покойного, само собой, вместе с ним угасает и весь мир.
Даже если просто перечислить вехи одной судьбы, получится хроника определенного отрезка жизни, а если припомнить подробности, то воссоздается и атмосфера того времени. Но что удержала память? Как выделить главное из обыденных будней, сумбурной череды событий? И с чего начать? Кто ж вспомнит, когда впервые увидел этот яркий мир, пестрые пятна? Услышал первые звуки, произнес первое слово?!
…Мать говорила, когда я родился, стояла редкая для осени теплынь и травы пробивались сквозь асфальт и в городе были мириады разноцветных бабочек. И надо же! Они и сейчас кружат над катафалком, только одноцветные, черные. И откуда взялись, эти траурницы?!
Еще мать говорила, что, едва научившись ходить, я начал убегать из дома… Смутно помню те предвоенные годы: подмосковную станцию Правду, десяток деревянных домов, источенных короедом, сияющее чистотой небо и лес, стеной подступающий к поселку. Глядя на лес, я испытывал и восторг, и ужас, но при первой возможности пролезал сквозь дыру в заборе и улепетывал в чащу. Не знаю, что двигало мной: зов предков — тянуло на деревья, или просто жгучее любопытство. Я носился по опушке в высоких, спутанных травах, среди цветов, разноцветных жуков и пучеглазых лягушек — открывал новые миры; у ручья лепил зверей из глины — что, по сути, в каждом детстве начало творчества…
А в поселке, помню, чтобы прибавить острых ощущений, забирался на заборы и водостоки, в дверь не входил — лез в окно, приучал себя преодолевать препятствия — в дальнейшем это пригодилось, когда пробивался в Москве, когда не успевал преодолеть одну стену, как возникала другая…
Сейчас время для меня застопорилось, и я словно бегу назад по высохшему руслу реки. Река исчезла и унесла в небытие всю мою жизнь. Странно, но перед смертью я все чаще возвращался в детство. Как ни крути, а у взрослых — постоянные раздумья, напряжение, самоконтроль, а в детстве, даже нашем, военном и послевоенном, всегда было место беспечности, небольшим радостям. Это и понятно, ведь в детстве у нас Боги покровители — отец и мать, а кто у взрослого? Да еще у неверующего?
В памяти годы войны — разрозненные, обрывочные картины, задрапированные серой пеленой, что-то полуразмытое, с нечеткими оплавленными образами, что-то на грани света и тени… Эти картины и раньше возникали передо мной, непреднамеренно, случайно; их, без ощутимых потерь, не восстановить. Прошлое представляется огромным резервуаром, в котором вроде бы масса накоплений, но вот — надо же! — сейчас, что не зачерпну, все процеживается сквозь какое-то сито, остается всего два-три эпизода, точно горстка отфильтрованного песка. Получается, вся моя жизнь — цепочка незначительных событий, мгновение в беспредельных переплетениях человеческих судеб, но мгновение — мое! — вместившее в себя счастливые открытия и разочарования, приобретения и потери, радости и горести.