Борис Васильев - Картежник и бретер, игрок и дуэлянт. Утоли моя печали
Молчал хозяин. Но уже как-то по иному, без угрюмости.
– Я солгала вам тогда потому только, что барышня так велела, – тихо и уже с некоторой безнадежностью продолжала Грапа. – Так простите меня за ради Христа, барин! Не за себя молю, за Наденьку мою!
– Что скажешь? – озадаченно, но все еще недовольно спросил Роман Трифонович.
– Скажу, что лучше Грапы нам для Надежды Ивановны горничной не найти, – решительно сказал Евстафий Селиверстович. – Привыкать им друг к дружке не придется, вот ведь что главное.
– Это верно. – Хомяков страдальчески поморщился. – Считай, что погорячился я, Грапа. Спасибо, что сама с помощью пришла. Оформи со вчерашнего дня, Евстафий. Со дня Феничкиной гибели.
И тут же спустился в биллиардную, не желая слушать никаких благодарственных слов.
2
К обеду вернулись Василий Иванович и молчаливый, хмурый – даже морщинка появилась на безусом лице – Каляев. Немирович-Данченко рассказал, как отыскали Феничку среди двух тысяч гробов, как познакомились с ее женихом, как потом долго пришлось уговаривать священника найти место и для Феничкиного гроба в переполненной церкви.
– Тихо ходят, тихо плачут, – вздохнул Василий Иванович. – Без русского размаха.
– Зато Ходынка – с русским размахом, – угрюмо сказал Каляев.
– А ты лучше молчи, – отмахнулся корреспондент. – Ты у меня в обманщиках числишься.
Обращение на «ты» к малознакомому человеку звучало весьма неприлично, и Вологодов с удивлением посмотрел на Немировича-Данченко.
– Провинился он, как мальчишка, значит, мальчишка и есть, – добродушно проворчал Василий Иванович. – Тетя у меня в Москве! Тетя на Неглинке в собственном доме!.. Нет никакой у него тети, проговорился в конце концов. Угол снимал в самых дешевых номерах, что в переулках за Трубной. И из Нижнего сбежал с тремя рублями в кармане, а когда капитал этот кончился, подрядился на Театральной мусор убирать по полтине за ночь.
– Это мне нравится, – улыбнулся Хомяков. – Это – по-нашему.
– Когда похороны Фенички? – спросил Вологодов.
– Завтра первую партию отпевать будут. Тех, кто в церкви и на площадке перед нею. – Василий Иванович помолчал. – Государь с государыней изволили посетить на полчаса Ваганьково кладбище. В обзорах, естественно, время пребывания опустят.
– А виноватого так и не найдут. – Каляев нервно усмехнулся, неприятно осклабившись. – Ну, не может быть на Руси повинного чиновника второго, а уж тем паче – первого класса.
– А вы кого считаете повинным, Ваня? – спросил Викентий Корнелиевич.
– Генерал-губернатора Москвы.
– Вот так, сразу, без суда? А как же быть с презумпцией невиновности?
– Презумпция невиновности для общенациональных трагедий существовать не должна.
– Милый юноша, вы единым махом отменили римское право.
– А заодно и русское «Не пойман – не вор», – усмехнулся Роман Трифонович.
– А как насчет того, что «на воре шапка горит»? – поинтересовался Василий Иванович.
– А вот завтра и проверим, – вдруг вновь ворвался в разговор доселе такой застенчивый Ваня Каляев. – Завтра – первая, так сказать, порция похорон, и великий князь Сергей Александрович наверняка изволят прибыть. Не по зову совести, так по зову службы.
– Злым ты становишься, Ваня, – тихо сказал Хомяков. – Нехорошо это, обидно нехорошо. Простейшие решения чрезвычайно редко бывают правильными. Это я тебе из личного опыта говорю.
– Простите, Роман Трифонович. Только я в Бога больше не верю. Ходынка теперь между нами.
– Да при чем тут Бог…
– Он же прощать велит. Кстати, самое, что ни на есть, простейшее решение.
– Ошибаетесь, Ваня, – вздохнул Викентий Корнелиевич. – Как раз – одно из сложнейших. Воли требует, а не импульсивных действий. Воли, размышлений и осознания.
Как всегда тихо и незаметно вошел Евстафий Селиверстович. Выждав деликатную паузу, негромко доложил Хомякову, что отправил Грапу в больницу.
– Велел ей Варвару Ивановну уговорить домой вернуться. На той же коляске.
– Заупрямится Варвара.
– Грапы вы не знаете. – Зализо позволил себе чуть улыбнуться. – Как с обедом прикажете? Обождем Варвару Ивановну?
– До вечера, что ли? – буркнул Роман Трифонович: ему не понравилось замечание насчет Грапы. – Сюда вели подавать. Прямо на зеленое сукно.
– Борта не помешают? – улыбнулся Василий Иванович.
– Мимо рта не пронесете.
Евстафий Селиверстович сам доставил обед и посуду: не хотел, чтобы прислуга видела загулявшего хозяина. Накрыл, как велено было, прямо на зеленом биллиардном поле.
– Прошу.
И все невозмутимо уселись за биллиард с лицами вполне серьезными, хотя серьезность эта троим давалась нелегко. Викентий Корнелиевич был достаточно воспитан для того, чтобы не соваться в чужой монастырь со своим уставом; Василия Ивановича душил совершенно неподходящий для этого дня смех; Ваня Каляев настолько погрузился в себя, что уже и не замечал нелепости происходящего, а Роман Трифонович злился, что загнал самого себя в ловушку, лихорадочно искал возможность достойного отступления и не находил ее. А Евстафий Селиверстович просто исполнял служебные обязанности. Все это, естественно, мешало светской беседе за столом, хотя вежливый Вологодов и пытался ее поддерживать:
– Любопытная история происходит с ежегодными Пушкинскими премиями. В высочайшем Указе не оговаривалась система выдвижения кандидатов, почему этот вопрос никто и не рискнул прорабатывать. В результате получилось, что шанс быть выдвинутым на соискание самой заветной премии оказался в руках чиновников от искусства, и приятельские отношения разом заменили собою истинное достоинство литературного произведения.
– А зачем чиновнику читать, если вопрос можно! решить… за биллиардом? – невозмутимо спросил Василий Иванович.
Хомяков полоснул свирепым взглядом, но так и не успел ничего сказать, потому что вошла Варвара. Все встали, и Роман Трифонович спросил:
– Как Надежда?
– Почти все время спит. Здравствуйте, господа. – Варвара села рядом с Каляевым. – По-моему, я хочу есть.
– Изволите щей, Варвара Ивановна?
– С удовольствием… Кажется, она чувствует себя лучше, чем вчера, но почти не говорит. Отвечает односложно и… как-то нехотя, что ли. Но дыхание стало глубже, заметно глубже, врачи особенно подчеркнули это.
Она настолько была поглощена состоянием Нади, что не обратила никакого внимания ни на не приспособленное для обедов помещение, ни на залитое водкой и рассолом зеленое сукно, ни даже на кадушку с солеными огурцами, источавшую ядреный аромат. Все мысли ее были сейчас там, в отдельной палате Пироговской больницы, рядом с постелью неузнаваемо изменившейся сестры.
– Почти не ест, но, слава Богу, много пьет, и это обнадеживает врачей. Говорят, обезвоживание организма. Алевтина принесла все соки, какие только могла сыскать, но Степан Петрович рекомендовал клюквенный. И боржом.
– Ей нужна строгая диета, – сказал Немирович-Данченко.
– Да, да. – Варвара почему-то оживилась. – Я присутствовала на консилиуме, где обсуждалась особо щадящая диета, потому что в Наденьке же все…
Варвара замолчала, прикрыв глаза ладонью. Плечи ее судорожно вздрогнули.
– Ну-ну, Варенька, – тихо вздохнул Хомяков.
И все примолкли. Осторожно, боясь звякнуть ложками, хлебали щи, опустив глаза.
Наденька спала. Грапа неподвижно сидела подле, осторожно подсунув руку под ее ладонь, и смотрела на бледное, покрытое синяками и подсохшими царапинами, осунувшееся лицо. «Господи, – мучительно думалось ей. – Зачем же девочки страдают? Они же безвинны еще, как цветочки, безвинны…»
Длинные ресницы чуть заметно дрогнули. Надя глаз не открыла, но Грапа поняла, что она уже проснулась, и чуть пожала маленькую сухую ладонь.
– Здравствуй, барышня моя, – почти беззвучно шепнула Грапа. – Здравствуй, девочка…
– Грапа… – еле слышно произнесла Наденька.
И две жалких, крохотных слезинки выкатились из-под век на серые проваленные щеки.
3
Варя легла рано, внезапно почувствовав не только безмерную усталость, но и странное ощущение расслабленности. Будто туго натянутые струны вдруг отпустили с подвинченных до предела колков, и она понимала, что так оно и было на самом деле, потому что рядом с Наденькой вновь появилась Грапа. Теперь можно было хотя бы чуточку передохнуть.
Она лежала на спине, положив на одеяло так и не разрезанный журнал. Журнал был взят скорее по привычке, читать Варе не хотелось, потому что все мысли были заняты сестрой. Физическое состояние Нади сейчас ее не столько беспокоило: она верила врачам, окончательно и единогласно пришедшим к выводу, что нет ни переломов, ни вывихов, а остальное вполне поправимо. Но Варя очень тревожилась о ее психике, потому что знала свою Наденьку с раннего детства, знала до мельчайших подробностей, перебирала эти подробности в памяти и – не узнавала собственной сестры. Никакие врачи не имели возможности сравнивать то, что видели, с тем, что было когда-то, и рассказы Вари здесь мало чем могли помочь. Врачебные представления в данном случае опирались на некий абсолют, некую общечеловеческую усредненность, а Варины воспоминания хранили дорогой и вполне конкретный, вполне живой образ любимого существа. С его смехом, капризами, привычками, радостями и обидами. И она все время размышляла, что же сохранилось, выстояло, выжило в ее вечно маленькой сестренке. Вечно маленькой потому, что Варя была старше почти на четверть века и, не давая себе отчета, всегда воспринимала Наденьку только как собственную дочь.