Николай Хохлов - Право на совесть
Никакой надвигающейся катастрофы нет. Бывает, что смысл событий, происходящих наяву, искажается во сне в сторону преувеличения эмоций. В моей душе есть чувство ответственности и неповторимости момента. Есть, возможно, и страх, что сегодняшнее утро — последнее, которое мне суждено провести дома. Но все эти опасения и предчувствия необоснованы. Катастрофы не будет. Я вернусь.
Путь к Околовичу не должен быть трудным. Документы и маршрут разработаны хорошо. Денег на непредвиденные дорожные затруднения достаточно. Для того, чтобы решить, когда и где увидеть Околовича, у меня есть оперативная информация нескольких служб разведки и агентурная сеть, созданная специально для слежки за этим человеком. До Околовича я дойду.
Важно, чтобы он мне поверил с первых минут нашего разговора. Время для последующей тщательной проверки; меня у Околовича будет. Я могу задержаться в Германии на месяц-два, посылать агентов в Вену и держать Москву в неведении. Конечно, за такой срок НТС много выяснить не сможет, но связь с советским человеком для них не новость, и какая-то техника проверки вновь приходящих у НТС есть. Однако, как человеку, Околович должен поверить мне сразу. Только тогда он будет действовать максимально осторожно и сумеет уберечь Яну и Алюшку от опасностей моей связи с революционной организацией. С этого я и начну с ним разговор. Предупрежу, что у меня есть семья на советской территории.
У меня будут с собой доказательства, что я действительно «с той стороны» — данные о советской агентуре вокруг НТС. Рассказ об этих людях нужен, одновременно, и как мера защиты моей семьи. Я могу потом привести некоторые факты из операции 1951 года. Факты, которые НТС не опубликовал, вероятно, из стремления защитить интересы лиц, порвавших с советской разведкой. У меня есть в запасе детали показаний — «Минского». Об его встречах с Околовичем, о доме, где они жили по соседству, о мелочах быта, известных только узкому кругу людей. Наконец, на приготовленных мной полосках бумаги есть много данных, доказывающих, что я имею отношение к службе советской разведки. Это Околович должен понять сразу.
В том случае, если захочет увидеть правду. А если не захочет? Если из каких-то стратегических соображений он отметет в сторону всякую логику и выдаст меня западным властям? Я должен быть готов и к этому. Полоски бумаги я, пожалуй, не повезу в Германию. Оставлю их в Швейцарии, в каком-нибудь банковском сейфе. Попав в руки западных властей, я всегда смогу замкнуться, замолчать и отказаться от моего добровольного прихода к Околовичу. Пытать меня не будут и с западным судопроизводством можно держать себя смело. Это я знаю еще из инструкций Комитета Информации, прочитанных мною в 1952 году. Я заявлю на суде, что был захвачен около квартиры Околовича, когда следил за ним по поручению восточноберлинской разведки. От присяги я могу отказаться под предлогом, что я неверующий. Ну, попаду на несколько лет в тюрьму. Зато Москва не будет знать об истинных причинах срыва операции и моя семья останется на свободе.
Конечно, и в таком крайнем варианте есть риск, но никакого другого пути я не вижу. Только добившись срыва операции «Рейн» я смогу избежать предательства по отношению к своей родине и по отношению к своей совести. Яна права. Нельзя жить одной самозащитой.
Люди, подписавшие план убийства Околовича наверняка понимают, что смерть руководителя закрытого сектора не уничтожит революционной организации, а, наоборот, докажет ее опасность для советской власти. Если ЦК КПСС готов пойти на подобную рекламу для своего врага, то они, очевидно, знают, что терять им нечего. Судить о народных настроениях я могу только интуитивно. У меня нет ни статистических таблиц, ни научного анализа революционных настроений. Но мы с Яной, например, уже знаем, что наш конфликт с властью не разрешить ни ожиданием «у моря погоды», ни компромиссом с собственной совестью. Смешно было бы думать, что мы с ней — исключение. В ближайшее время большинство народа должно разгадать ложь «уступок», «реформ» и «смягчений». Нужна только настоящая революционная организация, сумеющая поставить тючки над «i» и повести за собой массы. Организация, независимая от иностранного мира, смелая в борьбе и честная в устремлениях. Мне хочется верить, что такая организация уже есть и называется: НТС.
В материалах МВД по НТС и в «ориентировке» много ссылок на американскую разведку. Однако именно потому, что ссылки эти слишком назойливо и однообразно повторяются, они производят впечатление клеветы. В моем представлении образ Околовича не совмещается с образом иностранного наемника. Через него, через доверие к нему, я вижу и остальную организацию. Кроме того, мне памятны статьи в «Посеве» с критикой иностранного мира, с решительным отрицанием войны, с требованием национальной независимости России, освобожденной от коммунизма. И есть еще одно, самое главное, соображение: идеальная организация, в которую я верю, существует уже в надеждах миллионов людей, подобных мне. Почему же не предположить, что она возникла и в действительности? Я обязан верить НТС. Верить до той поры, пока и если обстоятельства не убедят меня в противном.
Мне надо только быть очень точным в разговоре с Околовичем. Не говорить ничего такого, что может показаться ему неясным или путаным. Например, такая деталь, как мое звание. С точки зрения закона я все еще старший лейтенант. С другой стороны, столько людей уже знает меня, как капитана: сотрудники советских учреждений в Берлине, обслуживающий персонал авиалинии, агенты, включая Франца и Феликса. Это сделали официальные документы, оформленные на такое звание. Даже сестра выпросила у меня вчера карточку в капитанской форме, одну из тех, что я приготовил для пропуска через границу. Что же сказать Околовичу? Объяснять нелепую путаницу не стоит. Заявить, что я старший лейтенант? А может быть у НТС есть возможности проверки в Берлине или Москве, которых я и не подозреваю. Нет, скажу, что капитан. А потом, когда уйдут настороженность и напряженность, связанные с первым знакомством, я объясню ему причины путаницы. В конце концов, это мелкая деталь. Так же, как я верю НТС в кредит, так и Околович обязан верить, что я пришел к нему с искренними намерениями. Верить до той поры, пока и если факты не докажут ему что-то другое. Разве вся работа НТС не направлена на то, чтобы в один прекрасный день на их горизонте появился человек и сказал: «Я пришел к вам, потому что верю в Революцию и хочу служить ей». Такие люди, наверняка, уже не новость для НТС. Я не первый и не последний.
Как сказал Саблин: «Революционером нельзя быть наполовину». Я знаком с этим журналистом уже десять лет. Ведь, вот же, он хорошо знает, что я офицер госбезопасности, а мне не было страшно привозить ему страницы западных журналов со статьями о Советском Союзе, показывать даже «Посев» и рассказывать кое-что об НТС. Когда несколько недель назад я зашел к нему в гости, мы разговорились о постановлении ЦК по делу Берии. Полушутя я упрекнул его за хвалебные статьи о Сталине, написанные еще при жизни диктатора. Саблин принял упрек всерьез:
— Да, писал. И самому было противно. Но из меня, Николай, революционера не выйдет. Человеческое достоинство растрачено. Сегодня у меня осталась моя водка, мои книги и, пожалуй, ничего больше. Какой я журналист… Черчилля я знаю по карикатурам, а Трумана по бюллетеням ТАСС. Эренбургу легче. Он хоть получает нецензурованную информацию и за границу ездит. А паруса у него все равно по ветру. Дело в том, что революционером нельзя быть наполовину. Нельзя бороться с властью в свободное время, вроде собирания марок. Революции надо отдать всю душу или остаться в стороне и не путаться под ногами. Вы человек молодой. Вам необходимо служить чему-то великому и новому. Можете мне ничего не говорить, но я уже понял, на чьей стороне ваши симпатии. Только не забудьте, что сказав «А», в жизни приходится говорить и «Б». Если вы на это готовы, я могу вас только благословить. А мое время ушло.
Мне кажется, что он прав. Революционером нельзя быть наполовину. Вот почему я обязан пойти к Околовичу.
Яна услышала, что я не сплю и пришла в столовую. Вещи были уже уложены со вчерашнего вечера. Оставалось упаковать дорожные мелочи. Мы оба делали это механически, почти ни о чем не разговаривая. Я чувствовал, что Яна боится говорить, чтобы не расплакаться. Мне все обычные слова казались лишними.
Яна разлила чай по чашкам и стала делать мне бутерброды в дорогу. Я вдруг почувствовал, что все, сказанное в следующие несколько минут, останется потом с Яной на долгие недели. Мыслей было слишком много. Хотелось сказать что-нибудь о нас двоих, о том, что нашему чувству теперь ничто не может помешать или ослабить его. Или, может быть, попросить, чтобы, если я не вернусь, она рассказала бы Алюшке что-то очень близкое к правде. Так, чтобы он понял и не стыдился поступка отца. Но в это утро любые такие слова могли оказаться почти кощунством. Мне было страшно, что они прозвучат банальным утешением. Я выбрал поэтому фразы, которые считал необходимыми просто технически: