Франц Верфель - Сорок дней Муса-Дага
– Пребывание мадам, подлинной парижанки, среди народа Муса-дага, – вещал он, – высокая честь и вместе – поощрение. Сыны Армении будут состязаться друг с другом, чтобы гостье из прекрасной Франции жилось как можно лучше, а если понадобится, то они не пожалеют и жизни ради мадам.
Речь учителя Шатахяна заставила Гранта Восканяна стукнуть прикладом карабина по земле – без оружия он теперь ни шагу не ступал. Осталось не совсем ясным – демонстрирует ли он этим свое одобрение коллеге или же, как всегда, недоволен его велеречивостью. А Тер-Айказун, прямо взглянув Багратяну в глаза, сказал:
– Багратян, все мы хотим, чтобы жена ваша осталась в живых, когда нас всех рано ли – поздно ли уничтожат. Да поведает она Франции о нас лишь одно хорошее.
Жюльетта устроилась в одной из больших экспедиционных палаток. Во второй она поселила Искуи с Овсанной, постоянно пребывавшей в страхе и уныло ожидавшей своего часа. В шейхском шатре, одна половина которого служила кладовой, были расставлены три кровати. На одной спал Стефан, вторую занял Самвел Авакян. Однако он, как правило, дежурил ночью при Багратяне, как требовали егo адъютантские и штабные обязанности. Так как сам Багратян решительно и даже сурово отказался от любого комфорта, третью кровать в этом шатре Жюльетта предоставила Гонзаго – она чувствовала себя обязанной молодому человеку, а он в обычной для него сдержанной манере с первого часа и после того, как нагрянула беда, окружил ее своим вниманием и заботой. Это он спас Габриэлу жизнь. Кроме того, он был единственным европейцем рядом с Жюльеттой здесь, на Дамладжке. Выдавались минуты, когда вынужденное родство это обретало такую силу, что они вели себя подобно заговорщикам или узникам в одной темнице. И если порой Жюльетта уступала неодолимому и опасному желанию пренебречь былой элегантностью, то Гонзаго, как и прежде, всегда был одет, будто только что покинул магазин готового платья. Подчас она заставала его врасплох, когда он тщательно чистил свой костюм, пришивал пуговицу или наводил глянец на туфли. Ногти его всегда были в порядке, руки ухожены, в отличие от Багратяна он брился каждое утро. И все же это постоянное внимание к собственной внешности не было проявлением тщеславия. Скорее уж это была активная неприязнь ко всему нечистоплотному, неточному. Пятно на сюртуке или же на ботинке способны были сделать Гонзаго несчастным человеком. Как будто само его существо не признавало ничего неопределенного, бессознательного, как будто все в нем было волевое, на все он смотрел с точки зрения своеобычной целесообразности – иначе он и жить бы не мог. В таком образе жизни, не склоняющемся перед обстоятельствами, Жюльетта видела нечто достойное, даже образцовое, вызывающее и некоторое восхищение. Тем более непонятным ей представлялось решение Гонзаго разделить смертную участь чужого народа. Одно-два невзначай оброненных замечания, намекавшие на то, что решение это принято ради нее, она сочла простой галантностью. Гонзаго никогда не выказывал ей ничего другого, кроме далекого от всякой любви почитания, какое молодой человек выказывает даме, в которой он из-за разницы в положении не имеет права видеть женщину. Хотя Гонзаго и проводил в непосредственной близости от Жюльетты по нескольку часов в день, разговоры их никогда не выходили за пределы повседневного. О его прошлом она все еще ничего не знала. Странная, какая-то напряженная его внимательность казалась направленной только на то, что происходит в данную минуту. Его сдвинутые под тупым углом брови только усиливали это впечатление. Однако как раз полное незнание прошлого Гонзаго и того, к чему он стремится, и пробудило беспокойное любопытство Жюльетты. Однажды, после того как он почти весь день не попадался ей на глаза, она стала его расспрашивать:
– Вы уже приступили к запискам о нашей жизни?
Удивленно и чуть насмешливо он ответил:
– Я не веду никаких записок. Единственный талант, каким я могу похвастать, – это моя память. Мне никогда не понадобится спасать исписанные клочки бумаги.
Самоуверенность этого человека вызывала раздражение.
– Вот только неизвестно, удастся ли вам спасти свою голову, а вместе с нею и свою такую замечательную память.
Раздался короткий смешок, но и он явился не чем иным, как выражением глубокой убежденности:
– Неужели вы, Жюльетта, думаете, что турецкая солдатня или что бы то ни было другое способно удержать меня на этой горе, если я действительно захочу ее покинуть?
И сам тон, да и смысл его ответа были ей неприятны. Ее отталкивало какое-то выжидательное упорство, столь часто проявляемое Гонзаго. И все же выпадали минуты, когда он представлялся ей ребенком, покинутым и беззащитным. И тогда-то в ней рождалось материнское чувство сострадания, доставлявшее удовольствие ей самой.
Неподалеку от Трех шатров, уже по ту сторону буковой рощицы Кристофор и Мисак установили стол и скамьи. Местечко это было столь прелестно, что, казалось, находишься в отдаленном уголке просторного сада, а не на дикой горной вершине. Здесь Жюльетта любила посидеть, после полудня вместе с Искуи и Овсанной, здесь она принимала гостей. Ее окружало то же общество, что и в долине на вилле Багратянов. Постоянно заявлялись аптекарь Грикор и учителя, когда это позволяли их обязанности. Апет Шатахян, как он сам всех в этом уверял, приходил ублажать мадам своими благозвучными беседами на французском языке. Грант Восканян выступал уже не столько как мастер поэтического слова, сколько как встревоженный и сеющий тревогу воин. Визитер неизменно появлялся в сером сюртуке с фалдами, но под ним на портупее висел штык-кинжал и выглядывала рукоятка кавалерийского пистолета. Он никогда не выпускал из рук карабина и не снимал грязной барашковой шапки. И тем не менее он каждый раз являлся с подарком – то это был букет диких красных орхидей, то аккуратнейшим образом выполненный рисунок учителя рисования. Он кидал на стол листок перед Жюльеттой, будто это всего-навсего аванс к позднейшим, более воинственным дарам, таким, например, как голова турка или отрубленные руки врага. Назойливость черного карлика становилась поистине невыносимой. Он как-то пронзительно молчал, пожирая Жюльетту злобно-страстными взглядами. Однако молчаливыми атаками дело не ограничивалось. Собственное бряцание оружием порождало в душе Восканяна необычайную жажду скандала. Как-то, когда гости Жюльетты спокойно обсуждали события дня, с похвалой отзываясь о самых разных людях и их поступках, но ни разу не упомянули Восканяна, он совершенно неожиданно вскочил и крикнул, обратив свое пылающее гневом лицо к Гонзаго, который как раз листал старинную подшивку «Иллюстрасьон» из владений Грикора: