Борис Цытович - Праздник побежденных: Роман. Рассказы
С фрески, среди белоголовых, горбоносых и синеглазых овнов, строго и иронично глядел такой же голубоглазый белорубашечный пастырь, и Феликс, вспомнив старичка с веригами, которого травил собакой, спросил:
— Кто привел меня сюда? Я никого не вижу. Кто ты?
Молчал дом, молчали кресты на могилах, молчали белый берег и синее море. Лишь древний дух земли стоял над свежезасыпанной могилой, и не было никого — ни Белоголового, ни Ванятки, ни мамы, ни начальника, ни Фатеича, не было ни победителей, ни побежденных, не было ни отчаяния, ни горя. Средь мертвых животных и родных могил шел тихий и торжественный праздник ушедших. Но Феликс знал, что все они, все, любящие его, и все, когда-то ненавидевшие его, а теперь прощенные, незримо рядом. Он подумал и о том, что и сам прощен, и тогда на берегу у самой синей воды он увидел камень. Отвалившаяся в последний шторм от скалы и белеющая известковым надломом глыба была его «Исходом».
Он ощутил нечеловеческую усталость и, более всего боясь, что не хватит сил на последние шаги, переставлял по убитой траве очугуневшие ноги, и камень надвигался. Он сделал последний шаг и грудью лег на камень. Носом пошла кровь, по щекам, шее и груди лил холодный пот. Феликс гладил свой камень и бормотал:
— Я еще жив — слышишь? Я пришел, я всю жизнь шел к тебе и верил — камень слышит.
Это была последняя мысль. Он нашел свой камень и знал ответ. Больше ему не нужны были слова. Он забыл слова. Его стесняла и не нужна была одежда. Он снял одежду и лег на спину. Ему не нужен был свет, он закрыл глаза, и свет потух.
Солнце сперва палило его живот и лицо, облепленное зелеными назойливыми мухами. Он лежал. Солнце жгло бок и освещенную руку. Но больше ему не нужен был мир, из которого он уходил, и он не видел солнца, не видел берега и дома, не видел пастыря, глядевшего фрески, не видел ни крестов, отбросивших тень, ни родных могил. Он опускался в розовую невесомость, ощущал лишь одно — кто-то высокий и могучий, как Дух, стоял над ним, питая кости и мышцы, и клетки его. В конце его пути еще теплилась мысль, и вена еще пульсировала в нем, и Феликс почти коснулся дна, как раздвинулся дальний, светлый и ясный угол. И из угла прозвучало: «Вера любит тебя, Вера пришла к тебе». «Вера… Вера…» Он закачался на грани, но кто-то подкрутил фокус, и резче стала грань. Кто-то раздвинул веки и влил мягкий, вовсе не слепящий свет. Кто-то щекотал уши, глаза, ноздри и гортань.
Он напряг разум и понял: я еще жив, меня едят мухи. Он был несказанно обрадован кусающим его назойливым живым мухам.
Кто-то повеял прохладой по его щеке. Он знал кто и открыл глаза. Больше не было осколков в голове его. В чрезвычайном удивлении он увидел единую, предельно ясную и цветную картину. Он увидел высокое голубое небо, а на небе висело и светило вовсе не слепящее солнце. Он увидел гладкое синее море и белый берег. Удивленный, восхищенный, юродиво улыбаясь, он сквозь слезы разглядывал мир, которого никогда раньше не видел. Ему хотелось заговорить, но он понял, что забыл слова. Он напряг волю и все же робко сказал:
— Ве-ра.
Он был несказанно обрадован простоте, ясности и музыкальности слога.
— Небо голубое, — сказал он. — Берег белый.
Он учился говорить и начинал жить.
РАССКАЗЫ
Фимчик
Бураков был сильный и дерзкий мальчик, и в карты ему везло. Он подсел к игрокам в кукурузе, которая росла в школьном дворе, и попросил карту.
— Деньги на кон, — сказал Желудь, а два других игрока из 6 «Б» молча подняли лица.
— На маечку, — сказал Бураков и показал малиновый треугольник в вороте рубахи.
Желудь не знал, что майка под рубахой дырявая, будто дробью побитая, потому и дал пятьдесят. Бураков сдвинул пилотку, подставив солнцу золотистые кудри, хлопнул по колену, взял карту. Трое тех, уведенных им с уроков, засопели в затылок, уставились в масть. Лишь Фимчик-Вонючка был безучастен. Он стоял на стреме под абрикосом, глаз прищурен, палец в ноздре, в штанах из шинельного сукна — не поддержи, сползут с пухлого живота. Он не был «допущен» и не обижался.
Бураков выиграл, выиграл еще. Он брал взятку: успевал взглянуть в карту, успевал пошептать, прищурившись на солнце, успевал увидеть старшеклассницу, оценить и пропеть ей вслед разухабисто:
Матрос молодой, в ж… раненный
на базаре спекульнул — да
рыбой жареной.
Ладный был Бураков и правду любил. У его колена, обтянутого брезентом, уже горка измятых купюр. Сопение за спиной достигло наивысшего накала. Надо и передохнуть, чтобы не ушла фортуна, и Бураков с шиком распахнул коробку из-под «Казбека», полную разновеликих окурков.
За спиной общий облегченный вздох, и над кукурузой поплыл дымок. Лишь Желудь не курил. Розовым язычком слизывал испаринку над тонкой губой, мял и мял пухлые карты, печальное лицо жолудем свисало из выгоревшей тюбетейки.
Бураков с папиросой в зубах тасовал, и взор его остановился на Фимчике. Говорят, у Вонючки мать была артисткой, снималась в кино где-то в Варшаве. Но разве бывают у артистов такие головастики? Череп грушей, рот крысиный, один глаз большой, другой — чуть зрит. Грязный, даром, что Вонючка. Бураков любил и кино и артистов тоже, потому крикнул просто так, для смеха:
— Эй! Пся крев… Прошу пани… Еврей!
Все засмеялись. И Фимчик виновато улыбнулся, поддернул штанцы. Бураков выиграл опять. Денег у Желудя больше не было, и он, сглотнув слюну, проиграл ломоть хлеба и кисет.
В школе за кукурузным полем прозвучал звонок. Следующий урок был военное дело. Бураков встал, натянул на огненную бровь пилотку. Он готовился в летчики и не мог пропустить урок.
— Не твоя правда, — сказал Желудь. — Играть до конца уговор был.
Бураков посомневался, покусывая ноготь, и решительно сказал:
— Колоду продашь? Даю двести.
Цена была высокой, колода — старой, и Желудь согласился.
— Карты мои? — спросил Бураков.
— Твои, — ответил Законник.
— Своими не играю, — сказал Бураков и разорвал колоду. Все ахнули.
— Правда его, — сказал Законник. — Играть нечем, кончено!
Бураков поделил хлеб. Жевали все. Жевал и Фимчик, глядя поверх голов в раскаленное небо.
— Живот не пучит? — пересчитывая деньги, спросил Бураков.
Все засмеялись. А Фимчик, испуганно тронув Буракова, сказал:
— Людзи! Да за эти гроши хлебов купить можно!
— Голодному котлета снится.
Фимчик отдернул руку и выкрикнул с отчаянием:
— Людзи! У меня есть рыболовная сеть!
И сам Фимчик, и Бураков, и остальные оцепенели в изумлении, но губы растягивались в улыбке, глаза искрились.
— Сеть? Шутишь?
Кто-то треснул Фимчика по затылку, и он, клацнув зубами, заскороговорил убедительно:
— Да-да! У меня есть сеть из парашютной стропы, ее сплел папа, который авиационный механик. Сеть большая, шелковая, и рыбы ею ловить — не переловить. Всем хватит. Мы с папой во каких ершей ловили. — Он развел руки, и штанцы соскользнули. Никто не засмеялся.
— Хорошо, допустим, поверил, — сказал Бураков. — Но объясни, как может быть сеть из стропы, когда она толстая!
Семь пар глаз с испугом уставились на Фимчика.
— И правда, она толстая, — согласился Фимчик и лукаво прищурил веко, — но если ее разрезать, то внутри, — он вынул из ноздри палец, — множество тонюсеньких тетивок. Вот из этих самых тетивок и есть моя сеть.
Фимчик опустил голову на остренькое плечико, палец вполз в ноздрю.
— За сколько продашь? — спросил Законник.
— За пятьсот!
Все с надеждой, с обожанием глядели на своего Буракова. Он держал цветастые купюры, теперь уже аккуратно сложенные, глаза — щелочки с изумрудинкой, челюсть хищно выпячена.
— Хорошо, — кивнул он, протягивая деньги. — Покупаю. Но если сети нет… если не правда…
— Правда, — сказал Фимчик, пересчитал деньги, спрятал в потайной карман и булавочкой застегнул. Все восторженно молчали. Только Прилипала, маленький, конопатый, у которого ботинки «жрать просят», бухнул на колени, пополз, собирая оброненные Фимчиком тетради.
* * *Военрук с журналом под мышкой и винтовкой в руке обошел строй.
Взгляд с досадой остановился на Фимчике. «Тварь, весь строй портит», — и приказал:
— Гольфштейн, доложите!
Никто не рассмеялся, когда Фимчик засемафорил руками с растопыренными пальцами и штанцы съехали.
— Доложите, почему не пришили подтяжки! Ведь был приказ.
— Мама пришила, но опять оборвали.
— Кто? Покажите! — побагровел военрук.
Фимчик молчал и думал: взрослый, а не понимает. Покажи — убьют!
— Хорошо! — сказал военрук. — Надеюсь, ответите, как называется вот это, — и ткнул пальцем в затвор.
К винтовке Фимчик относился с подозрением и страхом. Он видел убитых в лужах крови, видел ужас на лицах людей в Варшаве, помнил свист бомб и вопль, а голод… Уж что такое голод — никто лучше Фимчика не знал. Он ненавидел войну, кровь и орудия убийства. А на винтовке, на штыке, какие-то желобки для стока крови! Нет, Фимчик не любил винтовку и выкрикнул единственное, что знал: