Анатолий Тосс - Американская история
— Я не выбросил, я их просто снял, надоели. Они — часть прошлого и больше не нужны, — ответил он.
Теперь Марк снова вставал вместе со мной, и мы снова пили кофе по утрам, почти как прежде. Впрочем, это «почти» все же присутствовало и во мне, и, наверное, в нем тоже. Я не могла отделаться от внутреннего сжимающего дискомфорта, от преследующего чувства неловкости то ли перед ним, то ли перед собой, то ли перед нами обоими. Все выглядело как когда-то давно, прежде, внешне уж точно, но все же что-то пропало, ощущение доверенности, взаимосвязи, ощущение единого целого.
Он был милый, и приятный, и нежный, но он стал чужим, он не был больше частью меня. Как бы он ни интересовался снова моими делами, мне была безразлична его забота, как и безразличны были его советы, которые он, впрочем, и не пытался давать. Он и сам все понимал, и я замечала в его глазах то ли растерянность, то ли неуверенность, будто он сомневался, что все можно вернуть.
Я искренне, так же, как и он, пыталась все восстановить, ну если не все, то хотя бы что-нибудь. Все же не чужой, — думала я, да и как может быть чужим человек, с которым плохо или хорошо, но прожила больше семи лет и который пусть раньше, но все же так много сделал для меня и так много значил. И я старалась, я шла навстречу, пытаясь встретить его посередине разделяющей нас дороги, и что-то получилось, в чем-то стало лучше, что-то я снова смогла принять.
Но от скованности, так прочно, просто каменно засевшей во мне, я так никогда и не смогла отделаться. Когда Марк оказывался рядом, какой-то мой внутренний дозорный сразу наращивал бдительность, и я ничего не могла поделать, и хотя старалась выглядеть естественной и расслабленной, но не могла.
Я пробовала шутить и смеяться, и шутила и смеялась, но как-то деланно, пропала искренность, свобода выразить себя в смехе. Вместо того чтобы смеяться, потому что смешно, я смеялась, потому что так надо по сценарию, потому что перед тем как рассмеяться, пусть на мгновение, но я успевала подумать: «Надо рассмеяться». И само наличие такой мысли ломало все удовольствие от смеха и от шутки.
Однажды в библиотеке, оторвавшись от чего-то, что не требовало моего полного внимания, я задумалась, а нужно ли пытаться? Не исчерпали ли себя наши с Марком отношения, не тянут ли они назад, не жалкое ли это повторение того, что не может больше существовать, Может быть, надо закончить сейчас, пока не засосало, не стало хуже, пока еще не растворилась в запрудившей нас обоих вязкой, изнуряющей напряженности хоть какая-то оставшаяся у нас хорошая память?
Но, возразила я, у меня все равно нет никого ближе, и пусть я люблю его не так, как раньше, все равно как-то ведь люблю. Да и нельзя все время любить одинаково, потому что жизнь в динамике, и все изменяется, и чувства— они изменяются тоже, и кто знает, не последует ли когда-нибудь за падением новый подъем?
Может быть, и моя прежняя любовь к Марку вернется, как и вернется его любовь ко мне, ну а если нет, то, возможно, появится новое по качеству чувство, еще не знакомое мне. В любом случае, думала я, отношения, даже самые трепетные, самые любовные требуют работы, и без нее не в силах продержаться хотя бы какое-то длительное время. Главное, чтобы работа не была слишком уж тяжелой, главное, чтобы от нее не надорваться.
Постепенно мы стали спать ближе друг к другу, и однажды случайно, скорее инстинктивно, я протащила руку под одеяло Марка и почувствовала прохладность его кожи, и замерла от неожиданности и непривычки.
Он тут же повернулся ко мне, и я в темноте увидела красивый контур его лица.
— Что, милая? — спросил он и потянулся ко мне, и дотронулся до моего лица, и провел по волосам и по щеке, и я вздрогнула от прикосновения.
— Подожди, не надо. Не надо спешить, дай привыкнуть, — сказала я и постаралась вложить в голос больше просьбы. Он сразу понял и не настаивал, он сам, наверное, чувствовал так же.
Прошло время, к удивлению, совсем немного времени, и мы снова привыкли друг к другу и снова стали заниматься любовью, и мое старое понимание, что секс является дополнением любви, опять оказалось правдой.
Было хорошо, иногда очень, но это «хорошо» не становилось таким умопомрачительным, безрассудочным, как раньше, когда, казалось, одного тончайшего движения, да не движения даже, взгляда, голоса достаточно было, чтобы разлить накопившуюся истому и утонуть в ней и сознанием, и телом. А сейчас все происходило правильно, технично и иногда очень технично и даже слишком, и, конечно, физика брала свое, к тому же никто ей и не противился. Но вот прежнего сумасшедшего, бесконтрольного сумасбродства, когда тело отвергало вмешательство сознания и само знало, что ему делать, и, предоставленное себе, творило то, что никогда не смогло бы под чужим контролем, — этого не было. Теперь сознание контролировало тело, его движения, направляя и поправляя, и оно, испуганное под жестким взглядом, смущалось и ошибалось.
Кроме того, поначалу мне было как-то неудобно физически. Да и психологически тоже. Я вдруг стала стесняться своей обнаженности и обнаженности Марка, и его поцелуев, и своего возбуждения, и ощущений прикосновения его тела к моему.
Я отвыкла заниматься любовью, мои движения оказались слишком неловки и отрывочны и потеряли плавность, и потеря эта была очевидной, и я не знала, как восполнить ее.
Когда он входил в меня, было так сильно и остро, что даже становилось неприятно, и я пугалась своему неумению воспринимать. Я помнила, что прежде я стремилась, гналась за силой и остротой, и сейчас удивлялась, как могло случиться, что желанное раньше, теперь вызывало у меня внутренние спазмы отторжения. Я пыталась затаиться, затормозить движения, свести их на нет, и вскоре сама поразилась своей статичности, сравнимой с безразличием.
Раньше мне всегда нравилось двигаться. Я любила находиться наверху и приближать свои глаза к глазам Марка и губы к его губам, и грудью, самыми кончиками, скользить по его груди, как бы отдавая свои и забирая обратно его заряды, которые, проходя сквозь кожу маленькими взрывами, растекались в затылке у истоков немеющей шеи. Потом я выпрямлялась и меняла положение ног и, пружиня на них, начинала приподниматься, но только так, чтобы не выпустить, не потерять, а, наоборот, чтобы медленно, тягуче пройтись своей скользящей влажностью по его замирающей глади, и дойти медленно до самого верха, и задержаться там, уменьшив амплитуду до миллиметров, и играться этими едва заметными, но пронзающими смещениями. А потом вновь чуть-чуть уйти вниз, чтобы снова скользнуть вверх и снова задержаться на самом пределе, и так, дразня и обманывая его ожидание, вдруг в самом верхнем, непредвиденном взлете бросить тело вниз, упасть им, добавив к тяжести свое умышленное ускорение, и вогнать его в себя до самой глубокой глубины. И обжигаясь внезапностью и стремительностью летящего движения, задевая по дороге все пытающиеся соприкоснуться места, ощутить и боль, и резкость, которые не уменьшали, а, наоборот, странно добавляли, и потом, дойдя до самого его корня, казалось, использовав всю его мощь и напряжение, не удовлетвориться ими и без остановки, не давая опомниться, не теряя темп, так же стремительно, уже сидя на нем, нажать на мякоть тела и выделить еще немного, пусть совсем чуть-чуть. Но этих миллиметров как раз и не хватало, и, завладев ими и удовлетворившись вполне, я устремлялась нетерпеливым движением, пока оставались силы, вперед и назад по горизонтали, задевая — бдагодаря еще секунду назад недоступной глубине — что-то новое, не тронутое прежде, и, добавляя головокружительную остроту к только что казавшемуся вершиной любви падению.