Михаил Литов - Московский гость
Все эти рассуждения и громогласные тирады звучали в его сознании музыкой, не требующей комментариев и доказательств, и ужасно льстили его самолюбию, хотя в глубине души Антон Петрович отдавал себе отчет, что Кики Морова снизошла к нему в минуту собственной слабости, в какую-то необыкновенную, гибельную минуту и подняться до нее вполне за столь короткий срок он при всем своем старании вряд ли успеет. Даже если Кики Морова и в самом деле погибала, — а все сходилось на том, что так оно и есть, — ему все-таки не было жалко ее, существо высшего порядка, которое не пристало жалеть тому, кто стоит на более низкой ступени развития, он просто любил, даже без боготворения, и хотел только любоваться ею и что-то втолковывать и кричать ей. Им овладело чистое мальчишество, азарт спасателя, который сознает заведомую безуспешность всех своих усилий и все же мечется в поисках спасательного круга, чтобы бросить его утопающему. В то же время он, кривя душой, надеялся преодолеть на пути к совершенству ступеньку-другую, зарабатывая очки именно тем, что будет вести себя как невинный дурачок, святая простота, червь с проблесками сознания, униженно и потому плодотворно ползающий у ног своего кумира.
В артистической уборной, куда они удалились из зала, Кики Морова устало присела на кушетку, провела рукой по глазам, как бы отгоняя какое-то дурное видение, и с грустной улыбкой посмотрела на стоявшего перед ней влюбленного борца. Она сказала:
— Ну и вид у тебя. Ты комик? Почему ты встречаешь меня в этом дурацком трико, а не во фраке, не в приличном костюме?
— Мне скоро на сцену, — возразил Голубой Карлик.
— Надеюсь, меня ты любишь больше, чем свое нелепое ремесло. С прискорбием вынуждена сообщить, что нас слишком многое разделяет. — Девица помолчала, а затем, длинными тонкими пальцами легко отделив от головы свое правое ухо и небрежно швырнув его в угол комнаты, закончила: — Ты любишь меня, но это ни на йоту не приближает тебя ко мне.
Артист, опустив голову, пробормотал:
— Но вы отодрали ухо…
— Ах, — отмахнулась Кики Морова, — оно мне больше не понадобится. Так что же, насчет любви-то?
— Ухо… да! — выкрикнул Антон Петрович в каком-то тихом умоисступлении. — Ты сделала это… я не убежал, я тут, я стал ближе! На ухо твое я смотреть не буду, пусть лежит, мне нужна ты! Не потому же я тебя люблю, что ты другая… Я люблю тебя вообще, ну вот… смотрю на тебя и люблю, люблю…
— Нет, ты любишь меня за то, что я жестоко посмеялась над тобой, сделала тебя толстым. Ты полюбил мою жестокость.
— Скорее, твои удивительные способности, твою тайную силу, — с неожиданной твердостью заявил свою позицию комик.
— Вспомни, ты тогда опрокинулся на спину в больнице, на койке. Лежал и беспомощно дрыгал ногами, а в таком лежачем положении люди вроде тебя часто влюбляются. Что им еще остается? Любовь для них тогда как мечта об исцелении, избавлении, а если ты знал в те дни, что страдаешь по моей вине, как же ты мог влюбиться в другую, не в меня? Кто, кроме меня, — сказала Кики Морова, следя за своими ресницами, которые, выпав, с поразительной организованностью совершили в воздухе несколько фигур высшего пилотажа и исчезли из виду, — был тебе нужен? Мог ли ты отомстить мне, смыть с себя позор, унять обиду, не перековав все эти бесплодно воинственные чувства в смиренную любовь ко мне? Ты мечтал проникнуть в мою плоть, слиться с нею, разлечься у истоков волшебства, которое для тебя обернулось дурным сном…
Антон Петрович внимательно слушал и спрашивал себя, было ли так, как говорит возлюбленная, но ответа не находил. Как будто было, раз она говорит, но уверенности на этот счет он не имел. Кики Морова с улыбкой следила за его впечатлениями.
— Ты потому и принял условия Пети Чура, на которых он соглашался расколдовать тебя, что тебе вменялась обязанность служить нам. Ты тут же хитро прикинул: ага, им, как же! я буду служить ей, Кики Моровой! ей одной! И ты ради этой перспективы задушил в себе гордость, волю, все свои прежние политические воззрения…
— Неправда! — с неожиданной горячностью запротестовал Антон Петрович. — Это было не совсем так… я боролся, спроси у Пети, я далеко не сразу принял его условия, мне трудно было расстаться… да, именно так… трудно было расстаться с моими политическими воззрениями. Я до сих пор не вполне с ними расстался… то есть в той мере, в какой это не противоречит нашему с Петей договору… Я честно исполняю все пункты.
Кики Морова, глядя ему прямо в глаза, провела пальцами по носу, и он пропал, а вместо него торчала теперь между ее щеками какая-то сморщенная, длинная и острая морковка.
— Любимая, — сказал Антон Петрович тихо и взволнованно, — ты можешь лишаться кожи, отстегивать и выбрасывать конечности, но я… я…
— Почему ты замолчал?
Антон Петрович развел руками, показывая, что не в состоянии закончить свою мысль.
— А когда же ты меня полюбил? — спросила девица с усмешкой.
— Не знаю, — отрезал Антон Петрович.
— Твоя воля сломлена. Мы, — сказала Кики Морова с ударением, — мы сломили твою волю, но ты выбрал именно меня героиней своих кошмаров и сумасшедших грез.
— Это и есть кошмар! Это сумасшедший разговор! Зачем ты так говоришь? Может быть, мое чувство гораздо чище, чем тебе представляется!
Кики Морова нетерпеливым жестом велела ему умолкнуть.
Антон Петрович ждал, какой фокус она еще проделает, чтобы напугать его, а она сидела перед ним словно в некой нише, где было темнее, чем вообще в комнате, и он понимал, конечно, что она отнюдь не шутит и вовсе не пугает его. Но ему немного легче было, когда он думал о происходящем на его глазах ужасном разложении прекрасного существа, молодого красивого тела, как о чем-то нарочитом и анекдотическом.
Он не сомневался, что, сделав шаг к ней, он в то же мгновение потеряет ее и не то чтобы провалится сквозь землю в знак какого-то символического, художественного наказания за свое непомерное любопытство и влечение к запретному, а полетит в истинную безграничность, в бездну, неведомую и самой изощренной фантазии. И его притягивала эта бездна, он был готов сделать шаг. Насупившийся, в раздражительном нетерпении сжавший кулаки артист осознал, насколько его любовь и он сам смешны в глазах Кики Моровой и вместе с тем до чего же не смешным, а напротив, увлекательным и даже величественным был бы его полет в неизъяснимую пустоту. Так Кики Морова манит его, ее ли он любит или свое возможное проникновение в неведомое?
— Человек мал и ничтожен, — вела свою бесовскую проповедь девушка. — Его мысли скудны, а возможности ограничены. И ты такой же, как все люди.
— Нет, неправда! Человек не мал. Человек способен рискнуть многим, рискнуть головой, всем, самой жизнью… ради шага в неведомое!
— Когда мужчина отказывается от всех своих воззрений, идеалов и, главное, от своего мужского достоинства, когда он, полагая, что любит женщину, призывает ее поскорее выступить безжалостной мучительницей, палачкой, не ведающей сострадания, это означает одно: в той женщине воплощается его больная совесть.
— Совесть? — оторопел бедный артист. — Но как это может быть? Для чего нужно мужчине, чтобы женщина была его палачкой? Почему не просто любить ее?
— Да, совесть, — подтвердила Кики Морова, и в это мгновение ее волосы поднялись вверх как потревоженный ветром пук соломы, добрая их половина улетучилась, а те, что улеглись на прежнее место, представляли собой уже только условное изображение прически и какой-то бессмысленно-игривой всклокоченности. — Совесть! И это выше разумения описанного нами мужчины, но как бы то ни было, он любит в предполагаемой женщине своего судью и палача…
— Но послушай, послушай, — перебил Антон Петрович, — ты говоришь странные вещи, смеешься надо мной… Или угрожаешь. Что мне грозит? Я ведь не боюсь… Какая же это совесть? И как она может воплотиться в тебе, в ком-то из вас… после всего, что вы сделали с нашим городом? Разве это возможно? Даже если и есть какая-то правда в твоих словах, все равно, все равно они ничего не объясняют, не говорят всего… Нет в них, знаешь ли, доброго, нужного сердцу… Совесть… Совесть нужна, куда нам без нее! Но такой, как описываешь ты, совесть не бывает.
— Ты говоришь о мире видимом, а что ты знаешь о невидимом? Ты уперся в видимое, на твоих глазах шоры, ты знаешь только свой убогий мирок…
— Ошибаешься, невидимое я, разумеется, не вижу, но я знаю о его существовании, и я влекусь к нему. Положим, тайны, перед грандиозностью которых я действительно мал… но почему бы тебе и не посвятить в них меня, естественно, в пределах допустимого? Я уже чуточку посвящен, то есть Петей, да, как видно, недостаточно… Ты хочешь сказать, что твоя жестокость… ну, если бы ты сейчас и впрямь обошлась со мной жестоко… где-то в другом мире преображается, принимает гораздо более приличный вид и уже олицетворяет мою совесть?