Андрей Дмитриев - Крестьянин и тинейджер (сборник)
— Аглаю, Анжелику и Аделаиду, — задумчиво кивнул Гера и произнес с насмешкой: — Почти классическая барщина. — Подумал, проверяя самого себя, и повторил уверенно: — Да. Барщина.
Панюков, озлившись, тоже встал с крыльца и произнес, не поворачиваясь к Гере:
— Не говори, чего не знаешь и о ком не знаешь. Кондрат наш никакой не барин и никогда не вел себя как барин. Он мужик простой.
— И что теперь? Как теперь будет? — не сдавался Гера, глядя в складчатый затылок Панюкова. — Я хочу знать, как долго, сколько лет ты будешь каждый день пахать на этого простого мужика и резать его кроликов?
— Это не мне — ему решать, — уклончиво ответил Панюков.
Гера злорадно уточнил:
— Всю оставшуюся жизнь?
Панюков часто и громко задышал, повернулся к Гере боком, сбоку посмотрел на него, затем выставил вперед ногу, закинул голову назад и на высоких нотах отчеканил так, словно загодя выучил:
— Были рабы и будем рабами.
Увидев лицо Геры, добавил буднично:
— Это я так говорю, чтобы тебе было все понятно.
— А мне не будет, не будет понятно! — закричал ему Гера. — Так нельзя говорить, так никому и никогда нельзя говорить! Так даже думать нельзя!
— Льзя, нельзя, а я вот — думаю, — тихо сказал ему Панюков. — Я как хочу, я так и думаю. И ты мне этого не можешь запретить.
Он замолчал; молчал и Гера. Больше говорить было не о чем, и они тихо разошлись каждый к себе. Гера дохромал до кровати, сел и задрал брючину. Колено посинело, но не распухло, и Геру это успокоило. Он не ел с прошлого вечера, был сильно голоден; надо было пойти к Панюкову и, наконец, поесть, но Гера понял вдруг, что ему легче быть голодным, чем снова видеть Панюкова. Гера опустил брючину и перебрался с кровати за стол. Включил компьютер, вчитался в свою свежую ночную «трепотню» и ничего не испытал, кроме раздражения и злости. Не медля, записал:
«Ну сколько можно говорить с тобой и не видеть тебя, не слышать тебя, не мочь тебя коснуться».
Смутило слово «мочь», и он собрался было подыскать ему замену, но вместо этого откинулся на спинку стула и вслух сказал себе:
— В этом все дело, в этом все дело.
Он встал и вышел из дома и даже начал убеждать себя, что собирается в Пытавино лишь для того, чтобы в Пытавине поесть, но, пока шел к дому Панюкова, перестал себя обманывать.
Заходить внутрь не стал, постучал в окно. Панюков появился в проеме окна и встал боком, будто разглядывая что-то, невидимое Гере. И Гера смотрел не на него, а на корову вдалеке, отливающую тусклым золотом в вечернем свете. Помялся и сказал:
— Я тут ушиб коленку, так, несильно, но мне лучше показаться своему врачу. Съезжу на пару дней в Москву, потом вернусь. Ты обо мне не беспокойся.
Панюков в ответ задумчиво закашлялся.
— Спасибо, что предупредил, — сказал он и ушел вглубь дома. Уже невидимый, оттуда посоветовал: — Автобус — в полвосьмого. Бывает, что опаздывает, бывает, подъезжает раньше, так что смотри, ты сам не опоздай.
Гера не опоздал и весь остаток вечера провел в пытавинском кафе «Кафе», где просидел пару часов спиной к немноголюдной, но крикливой свадьбе. Все это время ел, пил мало. Поезд, идущий на Москву, прибыл в одиннадцать; вместо обычных двух минут стоял все полчаса; когда, наконец, тронулся, Гера уже спал лицом к стене на верхней полке плацкартного вагона.
«…Ксюша, Ксюша, Ксюша, юбочка из плюша, рыжая коса, Ксюша, Ксюша, Ксюша, ты никого не слушай, поздно не гуляй» — слова дурацкой песенки, разбудившей его утром, как только в вагоне заработало радио, вольготно ликовали в нем, шипели пеной теплого прибоя и перекатывались в груди влажной морской галькой.
За окном вставало солнце Подмосковья, быстрыми всплесками хлестало по глазам, но глазам не было больно; названия станций, мелькавшие перед глазами, выстреливали острой радостью узнавания; ряды пристанционных елок, то и дело встающие за окном, томили своей густой и ровной зеленью; поезд шел быстро, нетерпеливо, наверстывая потерянное время, и сердце Геры стучало быстро и нетерпеливо, поспевая за перестуком колес.
Проводница разносила чай. Гера от чая отказался, сказав ей вслух:
— Спасибо, нет, — а про себя проговорив: «…нет, тетка, чай мне, да, не помешал бы, но это никакой не чай; я лучше подожду; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша; я буду пить сегодня настоящий чай; ах, юбочка из плюша; а может быть, начну не с чая; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, рыжая коса; начну с хорошего и очень крепкого кофе; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, ты никого не слушай и поздно не гуляй; с большущей кружки каппучино, а там посмотрим, там посмотрим, впереди весь день, весь чай, весь кофе, ну а ты, ах, ах, ты поздно не гуляй…».
Радио не умолкало долго, выдавая песенку за песенкой, и Гера искренне пытался подпевать каждой из них, но дура Ксюша так вцепилась в слух, что никакая «джага-джага, мм… мм…» и никакое «…ты жуй-жуй свой орбит без сахара и вспоминай всех тех, о ком плакала» не смогло ее ни пересахарить, ни перемурлыкать.
Поезд мчал и мчал; нетерпение сменилось скукой; Гера задремал. Проснулся, когда его вагон уже плавно подплывал к платформе. Заторопился к выходу, подталкивая в спины скопившихся в проходе пассажиров.
А торопиться было некуда. Стрелки вокзальных часов указывали на половину двенадцатого дня — и, если это был обычный день, в чем Гера постарался себя убедить, Татьяна должна была вернуться на Лесную часам к девяти вечера. Бывало, возвращалась и к восьми, но никогда раньше. У Геры не было других забот, как убить восемь часов, и надо было хоть с чего-нибудь начать.
Он начал с неизбежного: дал поглотить себя толпе у входа в метрополитен; вместе с толпой был всосан в зев старинной станции и, вспоминая на ходу рефлексы коренного москвича, смог уберечься от немалого количества толчков, пинков и сжатий возле касс и перед эскалатором, но ото всех, отвыкнув от метро, не уберегся.
На перегоне между «Красными Воротами» и «Чистыми прудами» внимание Геры привлек человек, сидевший напротив, и Гера все не мог оторвать от него глаз, как если б раньше он таких людей не видел. Как только в окнах вагона, после очередных двух-трех минут сплошной наружной тьмы, вспыхивал свет станционных люстр, человек этот упрямо и безрезультатно пытался с кем-то поговорить по своему мобильнику, утратившему связь с землей в грохочущей подземной глубине… На миг упрямцу это удалось, и он победно крикнул:
— Я — в метро! — после чего вновь прервалась связь его мобильника с поверхностью земли.
Перехватив взгляд Геры, человек насупился сурово, вдруг потянул и недовольно повел носом, встал и протиснулся в другой конец вагона. А Гера подумал, не купить ли на поверхности мобильный телефон — и позвонить Татьяне будто из деревни, и удивить потом, явившись на Лесную; но сразу вспомнил, что Татьяна не выносит розыгрышей, сюрпризам же бывает рада. Решил ей не звонить и телефон пока не покупать.
…Лишь вновь вдохнув запахи пыли, теплого железа и асфальта, Гера понял, почему ноги вынесли его наверх на станции «Арбатская»: их потянуло в «Букбери». Пока они несли его налево по Воздвиженке, он выбрал и обдумал лучший способ убить время — решил пройтись и по другим, помимо «Букбери», местам свиданий с Татьяной: прежде чем всю ее увидеть — всю ее вспомнить.
Арбатская площадь, с ее разливом автомобильных и людских потоков во все стороны, вся была таким памятным местом. На этом ее берегу Гера сколько раз, бывало, ждал Татьяну перед входом в кинотеатр «Художественный», и Татьяна всякий раз опаздывала… Там, на другом берегу площади, возле истока старого Арбата, однажды в злой мороз, в злом свете фонарей и окон ресторана «Прага», он просил у Татьяны прощения за незнакомых ему тварей, нагадивших похабными советами со смайликами вперемежку на его личную страницу в «Живом журнале», где он рассказывал всем о себе, о ней, Татьяне, не называя ее имени, но своего имени при этом не скрывая.
«Может, взять ник?» — спросил он виновато, и оказалось, что Татьяна о его странице впервые слышит, «ЖЖ» не открывала никогда и грубостей в свой адрес не читала. Равнодушно ответила: «Хочешь — возьми; но чем тебе не нравится проверенное слово „псевдоним“?..». (Нагадили и в псевдоним; и Гера вырвал навсегда свою страницу из «ЖЖ»; с тех пор ему было довольно «трепотни», никому, даже и Татьяне, недоступной.)
А на Никитском, столь же пасмурном от теплой тени лип, в точно такой же яркий летний день, Татьяна как-то раз взялась сыграть с каким-то старым старикашкой в шахматы: руки старикашки, восковые и прозрачные, были все в бурых пятнах и в седых жестких волосках; передвигая по доске фигуры, они тряслись, фигуры то и дело падали, до такой степени вытертые и захватанные, что черные фигуры было трудно отличить от белых. Татьяна долго думала над каждым ходом; Гера, забытый ею, маялся, и изнывал, и глухо раздражался: он совсем не знал шахматной игры… Когда Татьяна наконец поднялась с лавочки и, радостная, взяла его ладонь в свою, Гера спросил холодновато: «Выиграла?» — «Зачем? — удивилась Татьяна, сияя. — Конечно, проиграла: дольше проживет…»