Жорж Сименон - Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. Ноябрь
После их ухода я мою сковородку, тарелки, чашки, снимаю скатерть и вместе с салфетками кладу в ящик. Работаю я чисто автоматически: эти же движения я проделываю всякий раз, когда у нас не бывает прислуги. Потом, держа чашку с дымящимся кофе, стучусь к маме. Ответа не жду и вхожу. Мама лежит и неподвижным взглядом смотрит в потолок.
— Они уехали?
— А ты не слышала? Оливье на мопеде, папа в машине.
Хотя дождя и нет, отец взял машину.
— Ах да! Совсем забыла, — отвечает мама. Звучит это совершенно ирреально, словно она говорит во сне. — Они меня, наверно, ненавидят?
Я предпочитаю не отвечать.
— Ведь злятся-то они не на эту потаскушку, а на меня.
Мама редко говорит со мной в таком тоне, мне неловко, да и нет охоты слушать ее признания.
— Лора, клянусь тебе, я ее не прогоняла! Ты мне веришь?
Я мотнула головой — не то отрицательно, не то утвердительно.
— Ты тоже ненавидишь меня?
— Да нет же!
Я едва не сказала: «Мне тебя жаль». Бессмысленно все это. Я иду к двери, а мама между двумя затяжками отхлебывает кофе. Выглядит она сегодня получше: мешки под глазами поменьше, красные пятна на щеках почти исчезли.
— Но ведь все равно ты, наверно, предпочла бы, чтобы у тебя была другая мать?
Ну что я могу на это ответить?
— Я предпочла бы, чтобы у тебя было лучше со здоровьем.
— У меня всегда было плохое здоровье. Потом ты поймешь это. А сейчас ты еще слишком молода.
— Мне пора.
— Да, да. Иди.
И вдруг меня как ударило: она остается в доме одна. Такое уже случалось в промежутках между служанками, но сейчас, не знаю почему, мне стало страшновато. С площадки я снова бросаю взгляд на нее: мама, худая, угловатая, сидит с чашкой в руке в постели, курит. Она отвернулась к окну и непонятно о чем думает.
Я еду прямиком в Бруссе, атмосфера там сегодня отличается от обычной. Все мы часто смотрим на электрические часы, доктор Бертран поспешней, чем всегда, осматривает животных в трех наших лабораториях. Он сам делает записи, поглядывая на ручные, а не на стенные часы.
Трех девушек, пришедших на работу последними, оставляем дежурить — меньше нельзя. В половине десятого м-ль Нееф снимает халат, белую шапочку и надевает пальто с воротником из куницы и черную шляпку, которую я вижу на ней впервые.
Минут через пятнадцать мы приезжаем на площадь Данфер-Рошро, перед домом уже стоят люди. Кроме соседей и торговцев, у которых жена профессора покупала продукты, я вижу большинство заведующих отделениями из Бруссе; иные пришли с женами.
Те, кто не приходил сюда вчера или позавчера, поднимаются проститься с покойной. Но я уже там была. Я представляю, как профессор стоит в дверях комнаты, рассеянно пожимает руки, а в глубине квартиры рыдают дочка и служанка.
Подъезжает катафалк и вереница черных автомобилей, и все они выстраиваются вдоль тротуара; сверкающий галунами сержант командует нарядом полиции.
Мужчины выносят гроб и снова идут наверх за цветами и венками: ими целиком завален катафалк, часть приходится сложить в одну из машин.
Появляется Шимек, похудевший и ставший как бы меньше ростом; вид у него такой, словно он не вполне понимает, что происходит вокруг. Он оглядывает толпу на тротуаре, и мне вдруг почудилось: сейчас он поклонится и поблагодарит их.
Он показался мне каким-то хрупким, маленьким. На миг, когда он садился в машину вместе с двумя своими коллегами из Бруссе, наши взгляды встретились, но не уверена, узнал ли он меня. Возможно, и узнал, но это был лишь мгновенный проблеск.
А мне так хочется быть полезной ему, необходимой! Я отступаю в последние ряды, где стоят зеваки, потом иду за мопедом и еду в церковь Монруж.
И там я стою позади. Большинство моих коллег сбились в кучки.
Что же заставляет меня плакать — звуки органа или шум шагов похоронной процессии в центральном проходе? Я плачу и даже не знаю почему. Ведь думаю я сейчас вовсе не о женщине с большими грубыми руками, которая лежит в гробу, обитом белым атласом. И не о профессоре, который отдельно от всех стоит по правую сторону катафалка.
Я слышу колокольчик мальчика-служки, голос священника в черном нарамнике с большим белым крестом.
И это тоже кажется мне ирреальным; у меня ощущение, что все сместилось, спуталось. Я даже не пробую уточнить свою мысль. Но почему я вдруг снова увидела маму, какой она была утром: сидит в постели с сигаретой и чашкой кофе, уставившись странным неподвижным взглядом на черные деревья в саду?
Она несчастна. Да и нас, наверно, делает несчастными, но ведь страдает-то в первую очередь она сама. Страдает Оливье. Отец тоже. Они стали чужими и, боюсь, ненавидят друг друга. Но возможно ли такое? Неужели мы никогда не будем вести себя, как нормальная семья?
Сегодня утром Шимек около дома едва узнал меня, хотя вся моя жизнь зависит от него. Я понимаю, у меня нет на него никаких прав. Он посвятит всего себя дочери и с еще большим исступлением накинется на работу.
Я высморкалась, утерла слезы. Мне стыдно: ведь плакала-то я о себе самой.
Я не сразу узнала его. Выхожу из больницы, иду к паркингу, и вдруг из темноты появляется он. Мне он показался ужасно высоким, длинноруким, длинноногим.
— Я тебя напугал?
Это Оливье; он ни разу не встречал меня у выхода, даже когда мы договаривались пойти куда-нибудь вместе. Поэтому первая моя мысль: у него дурные вести.
— Что случилось, Оливье?
— Решил поговорить с тобой, но только не в нашем чертовом доме. Нет ли поблизости какого-нибудь тихого кафе?
— Да вот как раз напротив.
Это ресторан, куда я зашла выпить коньяку в день гибели г-жи Шимек. Странное совпадение: обстоятельства вынуждают меня зайти сюда и в день ее похорон.
Стены здесь до половины отделаны темными панелями, а выше покрашены в бежевый цвет. Рассеянное освещение: на столах неяркие лампы под абажурами. Бармен на этот раз стоит за стойкой.
— Что будешь пить?
— Кофе. Я устала.
— Кофе и одно шотландское, — заказывает Оливье.
Я все никак не могу привыкнуть, что брат уже пьет, еще совсем недавно он был ребенком.
— Я удрал сегодня с лекций. Мне надо кое над чем подумать. — Оливье как-то очень серьезно глянул на меня. Нет, он не пьян. Сегодня он еще не пил. — В общем, я принял решение. — Нахмурив брови, он рассматривает меня. — Ты простужена?
— А что — голос изменился или нос красный?
— Да лицо у тебя какое-то…
— Я плакала.
— Из-за наших домашних дел?
— Сегодня хоронили жену шефа.
Ему это безразлично. Он поглощен своими личными проблемами. А я разве чем-нибудь отличаюсь от него?
— Ты сказал, что принял решение. Какое?
— Я ухожу из дому.
Я ждала, что рано или поздно это случится, и все равно потрясена.
— А как же университет? — спрашиваю я, но как-то неубедительно, просто чтобы что-то сказать.
— Ты же знаешь, в университет я поступил, потому что так хотел отец. А химией я увлекся лет в четырнадцать-пятнадцать: изготовлял самодельные бомбы и взрывал их в лесу. Это была игра. Теперь, когда пришлось ею заниматься серьезно, я не вижу, на кой она мне.
Между нами всего два года разницы, но у меня чувство, будто я во много раз старше! Может быть, это потому, что мужчины взрослеют позже? Или он просто инфантилен? Мне кажется, будто передо мной сидит большой ребенок, болтающий о серьезных решениях.
— Пойми, я смотреть на них не могу! Особенно теперь, после того что они оба мне сделали.
Я понимаю, что он имеет в виду. Отец водил Мануэлу в гостиницу, а мама, вероятней всего, выгнала ее. И Оливье не может им этого простить.
Я уже давно подумываю, не пора ли поместить мамочку в психлечебницу. А этот мой так называемый папаша — просто порочный кретин.
И Оливье, докурив сигарету, тут же прикуривает от нее новую.
— А зарабатывать на жизнь? Ты уже придумал как?
— Да нет пока. Решил досрочно отслужить в армии — за это время что-нибудь надумаю. В крайнем случае, пойду добровольцем.
— Но ведь на это нужно разрешение отца.
— Да он с радостью даст его. Будет счастлив избавиться от меня, чтобы в свое удовольствие путаться со служанками.
Господи, как горько видеть, что Оливье в такие годы уже так ожесточен!
— Думаю, ты не прав. Я убеждена, ему сейчас стыдно за то, что произошло. Такое может случиться с человеком любого возраста.
— Да ты, никак, защищаешь его?
— Нет, просто высказываю свое мнение и очень тебя прошу не поддаваться минутным настроениям. Не забывай, речь идет о твоем будущем. Ведь когда ты отслужишь в армии, у тебя не будет никакой профессии.
Оливье отхлебнул виски, и его передернуло.
— Перебьюсь как-нибудь. Бедность меня не пугает. Зато буду сам себе хозяин. А потом, я обязательно сопьюсь, если останусь. Это у нас наследственное. Вот так вот… Ну, теперь ты знаешь мои планы. Не одобряешь?