Джозеф Хеллер - Что-то случилось
А потом воздух очистился (ветерок, глоток свежести), и я был рад-радешенек, будь оно все неладно, рад, что ее уже нет, она мертва и никогда больше не нужно будет с ней видеться. (И не нужно будет с ней спать.) И рад, что я-то все еще жив.
Я и сам не понимал, как велико во мне тайное напряжение (в голове вертелись шуточки, так и просились на язык), я хотел скрыть, разрядить его, пока не заметил, как по руке, державшей трубку, льет пот. Итак, я освобожден от всех обязательств. Не надо здороваться, дружески острить (и надеяться, что она меня помнит и захочет повидаться. Она могла выйти замуж, обручиться, завести постоянного любовника, и ничему этому я бы не поверил. Решил бы – просто ей больше неинтересен какой-то семнадцатилетний канцелярист вроде меня, теперь она развлекается с женатыми мужчинами постарше и с гангстерами). Она была мне вызовом, и вот уже не нужно его принимать. Не нужно назначать свидание, являться ни свет ни заря, потягивать виски, оглядывать ее с головы до ног (пока она оглядывает меня), выведывать, осталась ли она такой, какой была, вести в какую-нибудь спальню, вместе с ней раздеваться, пока оба не останемся нагишом, а потом повалить ее на постель и раз и навсегда выяснить, что же она такое. Я понятия не имел, каково бы это получилось, какой она могла оказаться. (И по-прежнему боялся.) По-прежнему я не хотел спать с ней. Не хотел видеть ее нагишом. Только и хотел бы, пожалуй, вложить его ей в руку и пусть бы вела меня, как собачонку. Предпочел бы выпить молочный коктейль. Я люблю поесть. У меня слабость к молочным продуктам и застарелая нелюбовь к бейсболу. Я вполне мог бы проделать с ней все необходимое, лихо показал бы и уверенность и уменье, но до чего же обрадовался, что это не нужно (она умерла, черт подери. И к тому же ей было уже почти двадцать шесть). Я выпил за стойкой на вокзале молочный коктейль с шоколадом из высокого запотевшего стакана и позвонил другой девчонке, которая была от меня без ума, когда я в последний раз приезжал в отпуск, но она уехала на Запад и вышла замуж за какого-то металлиста с авиационного завода, он хорошо зарабатывал. Позвонил еще одной, с которой переспал однажды за полтора года перед тем; она не вспомнила меня по имени, и голос ее звучал так сухо и недоверчиво, столько в нем было дурацкой важности, что я рассмеялся и не стал напоминать ей, кто я такой. (Она явно задирала нос.) Больше звонить было некому. Друзей у меня тут никаких не было. И еще недели не прошло, отпуск мой не окончился, а я уже вернулся на авиационную базу. В армии я чувствовал себя куда больше дома, чем у себя дома. (На службе я сейчас чувствую себя больше дома, чем у себя дома, но и там я не дома. Просто я там лучше лажу с людьми.) Пожалуй, мне ни разу не удавалось как следует повеселиться дома, когда я приезжал на побывку. Пожалуй, мне ни разу не удавалось как следует повеселиться во время отпуска (не знаю, удавалось ли мне хоть когда-нибудь, хоть где-нибудь как следует повеселиться); всегда ловлю себя на том, что жду, когда же это свободное время кончится. У нас слишком много неприсутственных дней. Слишком много всяких дней рождений и годовщин. Вечно я покупаю подарки или дарю чеки.
Годы летят слишком быстро, дни тянутся слишком долго. Перед отъездом я еще раз позвонил Бену Заку и притворился, что я не я. (Дважды я это делал. Не мог устоять.)
Попросил я номер два.
Она в ответ: смотри сюда.
– Как странно, – сказал он.
Я как ни в чем не бывало спросил про Вирджинию, словно в первый раз. Сказал, я с Востока, вместе с ней учился в университете, тамошний чемпион по боксу.
– Просто поразительно, – сказал он.
Звонить вот так Бену Заку – это была злая шутка, грубый розыгрыш. Не было у меня ощущения, что это шутка. Я чувствовал, что умышленно иду на некое гнусное, непристойное извращение. Что-то было тут волнующее и порочное. С таким вот чувством я звонил когда-то в больницы, справляясь о состоянии людей, которые, как я заведомо знал, только что умерли, – прямо так и говорил: «Я звоню, чтобы справиться о состоянии…» – «Извините, но мистер… больше не числится среди наших пациентов», – отвечали мне.
Я всегда боялся, как бы меня не разгадали (всегда казалось, я хожу по краю: сейчас меня публично изобличат.
– Поглядите, вот он! Это он и есть. Вот он кто такой, – крикнет кто-нибудь, какая-нибудь женщина, и укажет на меня из толпы у всех на виду, и вокруг все согласно закивают, и все для меня будет кончено.
Как все-таки странно, что никто не прочел по телефону мои мысли, не увидел, как меня прошиб липкий пот).
Звонить надо поскорей. После вскрытия, когда все передано в похоронное бюро, вам уже ничем от них не попользоваться – они только и скажут:
– Такого пациента у нас нет.
Я мог бы написать руководство. (Сдается мне, я знаю, что значит болезненная тяга.) Мне надо было сделать над собой усилие, чтобы заговорить с Беном Заком, даже когда я позвонил в первый раз и не назвался. (Не хотелось, чтобы он меня узнал.) Пришлось изменить голос. Я был уверен, Бен Зак разгадает мой обман, нарычит на меня со своего кресла на колесах – мол, что еще за дурацкие фокусы я устраиваю. (Мне всегда бывало не по себе, когда дело касалось телефонов или банков. Всю жизнь преследовал меня этот неискоренимый страх, что кто-то, не знающий, кто я, по телефону задаст мне перцу.)
– Как странно, – сказал Бен Зак. – Не понимаю, хоть убейте. Только на прошлой неделе кто-то справлялся о ней по телефону. А вчера еще кто-то. А вот теперь вы. Похоже, все ее мальчики возвращаются с войны.
– Не скажете ли, как с ней связаться?
– Боюсь, это невозможно, – опять сообщил он мне все с тем же подобающим случаю прискорбием, смущенно понижая голос. – Она, знаете ли, тут больше не служит. Она, видите ли, умерла. Некоторое время назад покончила с собой.
– Как?
– Отравилась газом.
– Ее отец тоже так кончил. Ведь правда?
– Разве?
– Она сделалась вся красная?
– Вот этого, простите, я не могу вам сказать. Я не мог присутствовать на похоронах. Мне, понимаете ли, трудно передвигаться. Для этого нужен особый автомобиль.
– Значит, она теперь, в сущности, вышла из игры, да?
– Она здесь больше не работает, если вы это имеете в виду, – встревоженно огрызнулся он. – Сколько народу об этом спрашивает, я просто понять не могу.
Он думал, это звонит кто-то другой. (Пожалуй, он был прав.) Я выдал себя за бывшего чемпиона по борьбе из университета, где она училась. (Кто-то другой – а не ктс? Безымянным я появился и безымянным исчез. Никакой я не Боб Слокум, это просто родителям вздумалось так меня назвать. Если такой человек и существует, я не знаю, кто он такой. Мне даже имя мое не кажется моим, не говоря уже о почерке. Я могу оказаться кем угодно. Пожалуй, спрошу Бена Зака, когда позвоню в следующий раз.)
С тех пор я еще звонил Бену Заку.
Попросил я номер третий.
Она в ответ: пошли-приветик.
– Кто говорит? Не понимаю.
– Неужели не узнаете?
– Нет.
– Тогда, значит, я кто-то еще, – сказал я и тут же повесил трубку.
Он продолжает думать что я – это кто-то еще. (И я продолжаю думать, что он прав. Кресло на колесах, металлические палки и костыли, которыми я наделяю Горация Уайта, я беру у него.) Только он один там еще и остался. Лен Льюис много лет назад вышел на пенсию. (Бен Зак числится в моей личной картотеке несчастных случаев. Подростком он перенес полиомиелит и еще в ту пору, когда я служил в Компании, приезжал и уезжал в кресле на колесах. У него был особый автомобиль и особое разрешение полиции припарковываться где угодно. Он был калека. По-звериному похотлив и посещал бордели.) Иной раз я говорил ему, я чемпион-гиревик из университета, где училась Вирджиния, и она была моей невестой. В другой раз назывался еще как-нибудь. Его легко втянуть в разговор. (У меня такое чувство, словно, кроме меня, ему и поговорить не с кем. С годами он стал болтлив. Словно в насмешку, он поистине создан для работы в Отделе телесных повреждений и останется там, пока не сломается его кресло на колесах или пока полиция не отберет у него разрешение припарковываться где угодно. Тогда ему и самому придется припарковаться где-нибудь в другом месте. Без разрешения нигде не припаркуешься.) Лен Льюис давным-давно ушел со службы: заболел тяжелым гриппом, от которого так и не оправился.
– Он так и не оправился.
Я понял, что он умер, еще прежде, чем Бен Зак мне сказал. Считать я умею: когда я служил в Страховой компании, Лену Льюису было пятьдесят пять, а с тех пор прошло тридцать лет.
– Примерно через месяц после его смерти скончалась его жена. Странно, право, странно, через столько лет люди вдруг вспоминают и звонят, продолжают звонить. Жаль, что я вас не помню, но, вы говорите, вы служили совсем недолго, ведь верно?
Лен Льюис так и не ушел от жены. Да он всерьез и не хотел уйти. И Вирджиния не хотела, чтоб он ушел от жены. Он был слишком стар. Она – слишком молода. Потом она умерла. А я остался жив и стоял в телефонной будке. Однажды, вскоре после женитьбы, я позвонил Лену Льюису, я тогда себя почувствовал безмерно одиноким и подавленным (Бог весть почему. Накатил чудовищный приступ cafard.[4] Только уже на четвертом десятке узнал я, как называется та неодолимая незваная скорбь, что существует где-то во мне, словно неуловимый бандит, которого не припрешь к стенке и не изгонишь).