Филипп Майер - Сын
Раз в месяц Улисс пробирался в город, отправлял деду с бабушкой половину жалованья и покупал новую рубашку, хотя приходилось выпрашивать вешалку, на которой она продавалась. На Рождество он долго присматривался к ботинкам «Луккезе» ручной работы, но остановился на «Ариат», вчетверо дешевле. Еще он купил набор инструментов «Лезерман». Чувствовал себя настоящим богачом. А потом в магазин вошел белый человек с оружием, и все притихли. Помощник шерифа, кажется. Улисс замер у кассы, дожидался, пока его покупки уложат в пакет, и смотрел на отражение этого типа в окне. Выйдя на улицу, скривился от отвращения. Помедлил около урны, прикидывая, не выбросить ли все купленное. Оно того не стоило.
Вот получишь официальные бумаги, станет легче, заверил Ромеро, когда они уселись в машину. No estoy recibiendo mi permiso[144], ответил Улисс, но Ромеро сделал вид, что не слышит. Он работал на МакКаллоу уже пять лет, однако его по-прежнему задерживали в ИТП, прикидываясь, что не узнают. Улисс видел, как гордо он держится в новеньком белом фургоне, который принадлежит ему не больше чем само ранчо, и понял, что Ромеро просто дурак. Да и он сам такой же болван.
Старуха умирала, и некому было передать бизнес. Дочь у нее наркоманка, а сын, по слухам, не совсем полноценный мужчина. Был еще внук, которого все любили, но тот умудрился утонуть на глубине в три фута. Другой внук приезжал на ранчо с дружками; они носили сандалии, никогда не брились и постоянно курили mota[145]. С первого взгляда понятно, почему вакерос разбегаются. Это место умрет вместе со старухой.
Его план оказался полной чепухой. Старуха редко бывала на ранчо, а старший ковбой, который, очевидно, и сам подыскивал другое место, позабыл о своем обещании выправить разрешение на работу. Но все равно здесь было лучше, чем у Арройос. И Улисс остался.
Пятьдесят восемь
Дневники Питера Маккаллоу
1 сентября 1917 года
Призрак преследует повсюду; за ужином я вижу как он прячется в углу выжидая; если я работаю за столом, он стоит за спиной. Адский огонь полыхает впереди. Воображаю, как тянусь к нему… и позволяю языкам пламени поглотить меня.
Скачу в каса майор, прижимаюсь ухом к камням. Слышу колокольный звон, детские крики, женские шаги.
Воспоминания следующего дня после расправы: отец рассеянно замечает, что выжившая Мария – это беда. Умри она – и вместе с ней умрет гнев и горе Гарсия.
Из его слов рождается сюжет, который словно кинолента раз за разом прокручивается у меня в голове. Воображаю, как приставляю револьвер к его виску, пока он спит. Или как рядом с его домом останавливается автомобиль подрывника, тот подносит спичку к баллонам с нитроглицерином.
И ведь я всегда таким был. Внутренняя сущность лишь ждала момента, чтобы вырваться на волю. Для отца в этом нет проблемы, он таков, каков есть. Проблемы у таких, как я, кто надеялся подняться над своими инстинктами. Преодолеть собственную природу.
4 сентября 1917 года
Сегодня утром я понял: она умерла. Мерял шагами комнату и вдруг понял: она умерла. Никогда в жизни я ни в чем не был так уверен.
Отец разыскал меня в кабинете.
– Слушай, прости меня, – начал он. – Больно видеть, как ты мучаешься.
Я не отвечал. С того дня я не сказал ему ни слова.
– У нас есть обязательства, – не отставал он. – Мы не можем вести себя как обычные люди.
Я не обращал внимания. Он бродил по моему кабинету, разглядывал полки с книгами.
– Ладно, дружище. Оставлю тебя в покое.
Он шагнул ко мне, поднял руку похлопать по плечу, но что-то в моем лице…
– Все будет хорошо, – пробормотал он. Постоял так еще с минуту. И зашаркал прочь по коридору.
Честно говоря… мысль о насилии над ним отвратительна. Поскольку в отличие от него я слаб. Он готов был променять жену и сыновей на то, что хотел получить… каждый из нас отправляется в собственное пекло за свои собственные грехи, обречен на персональные мучения. Мой грех – страх и трусость… я мог увезти Марию отсюда… мне это даже не пришло в голову. Скован цепями собственного разума.
Солнце мое закатилось, пути мои смутны и темны. Необходимость продолжать жить повисла тяжким бременем; напоминаю себе, что на краткий миг и мое сердце ожесточилось… и самые дикие нелепые мысли стали реальностью.
Может, придет великий ледник, чтобы размолоть в пыль этот мир. Не оставив следа от нашего существования, даже праха и пепла.
6 сентября 1917 года
Салли все не оставляет попыток. Как будто я смогу забыть все, что она натворила. Ищет моего общества только потому, что мне на нее наплевать. Сегодня спросила, продолжаю ли я искать Марию. А потом: ты будешь меня разыскивать, если я пропаду? Она совершенно сбита с толку. Она не считала Марию полноценным человеком и не понимает, что поступила дурно. Подобное живет с подобным – вот ее принцип.
Мне приятно думать, что когда-нибудь все мы станем лишь частью природных минералов, отпечатками на камнях. Металлические вкрапления крови, черные пятна нашего углерода, отвердевшая плоть. Прах к праху.
7 сентября 1917 года
Этот род должен исчезнуть с лица земли.
Пятьдесят девять
Илай Маккаллоу
В 1521 году дюжина испанских коров поселилась на землях Нового Мира; к 1865-му их стадо насчитывало четыре миллиона голов в одном только Техасе. Одомашниванию они не поддавались: могли запросто поддеть вас на рога, а потом спокойно продолжать щипать травку. Нормальные фермеры с ними предпочитали не связываться, ну примерно как с медведем гризли.
Но все равно они оставались стадными животными. А в большой компании притупляются самые задиристые рога. Можно было всего за год на пустом месте собрать собственное стадо, если не выпускать лассо из рук семь дней в неделю, ловить, клеймить, опять ловить; а потом, если тебя не забодают насмерть и не затопчут, всегда находился сосед, который весь год чесал брюхо да щурился на солнышко, посмеиваясь; ему всего-то и надо было, что пробраться ночью к тебе на пастбище с десятком надежных товарищей и за несколько часов умыкнуть плоды твоей работы за целый год, после чего объявить, что скотина, мол, принадлежит ему.
За стол, кров и малую толику будущих доходов я нанял двух бывших конфедератов, Джона Салливана и Милтона Эмори, в придачу к Тодду Мирику и Эбену Хантеру которые в войну служили в самообороне, патрулировали Округа Маверик и Кинни. Они хорошо знали здешние места и не чурались пота и крови. Артуро Гарсия они тоже знали и ненавидели, но тогда все терпеть не могли мексиканцев, и я на это не обращал внимания.
Перегон скота начинали, задолжав своим работникам на несколько лет вперед и заняв денег у всех друзей и знакомых. Скотину вели неторопливо и бережно, позволяли пастисть и пить сколько пожелает, чтоб не потеряла ни унции веса. Носились с коровами, как с драгоценными яйцами. Но любая гроза могла стоить вам половины стада.
Жизнь ковбоя описывают как торжество свободы и западной вольности, но в действительности это невообразимо тоскливая рутина – пять месяцев рабского труда на благо своры тупых животин, – и я бы сроду этим не занялся, если б речь не шла о моей личной собственности. Тот факт, что в стране было достаточно спокойно, чтобы гнать через нее такие ценности, говорит сам за себя; дни Бриджера, Карсона и Смита[146] миновали, землю приручили и освоили.
Мы потеряли двоих тридцатидолларовых работников, их лошади в темноте сорвались с обрыва. Остальных распустили в Канзасе. Они радовались большому городу и шансам найти другую работу; в жизни у них не водилось таких денег. За 1437 голов я выручил чистыми 30 000 долларов да еще две сотни индейских пони в придачу. Лошадей мы погнали обратно в Гисхолм, я задержался в Джорджтауне проведать семью, а Салливан, Мирик, Эмори и Хантер вместе с пони отправились к Нуэсес.
Мадлен по-прежнему жила на ферме с Эвереттом, Финеасом и Питом. Ее мать, все такая же красотка, вышла замуж второй раз, и у них за обедом опять прислуживали негры.
В окна кухни ярко светило солнце. Деньги лежали в банке, а я блаженствовал дома, любуясь красавицей-женой.
В ее рыжей шевелюре блеснул белый волосок. Я нежно поцеловал его.
Она похлопала рукой по макушке:
– Это седина там?
– Это серебро.
Она вздохнула:
– Теперь ты еще меньше будешь по мне скучать.
Я молча поцеловал ее еще раз.
– Ты хоть скучаешь по мне?
– Очень сильно.
– Иногда мне кажется, что ты меня совсем не любишь.
– Глупость какая, – возразил я, хотя понимал, о чем она.