Джон Гарднер - Осенний свет
– Ричард болен, Джеймс.
– Ричард? – переспросил тогда он.
А она опять опустила голову и, покраснев, едва слышно произнесла:
– Из-за одного своего проступка. Пять лет назад.
– Оттого и пьет?
– Наверно.
Она сидела все так же понурясь, каштановая голова залита светом, уже тронутая сединой, но по-прежнему прекрасная в эту минуту.
– Что же это?
– Я думаю, пусть лучше Ричард сам тебе расскажет, когда зайдет.
– Что это? – настаивал он. – Женщины?
Он видел один раз у сына в доме женское лицо в окне.
Она покачала головой. По щекам ее струились слезы.
– Я не могу тебе сказать, – ответила она все так же кротко, не поднимая головы и, однако же, противостоя ему – ведь обычно она бывала покорна. – Я обещала ему, что не скажу.
Вот именно, своими руками воспитала в сыне малодушие. Сама признала.
Назавтра, когда Ричард пришел, Джеймс потребовал у него ответа, что он такого натворил и в чем вообще дело, но парень побелел как полотно – от него, как обычно, разило спиртом – и ничего объяснять не стал, только выговорил:
– Рассказать тебе, гад? – Засмеялся своим всегдашним трусливым смешком и, заранее пряча голову в плечи, как нашкодивший пес, признался: – Да я скорее умру.
И опять этот смешок. Из-за смешка и еще из-за того, что он уже загодя поджал хвост, Джеймс его и ударил. А он посмотрел на него с ужасом, словно подтвердилось худшее его подозрение, повернулся и ушел домой. И дома напился до беспамятства – без этого ему бы духу не хватило – и повесился. Он умер, а Ария так и не рассказала, в чем он провинился, с глухим упорством держась за данное ему обещание, хотя его ведь больше не было в живых и какое уж тут обещание? Перед кем его держать? «Поздно теперь», – сказала она Джеймсу, и Джеймс понял ее так – хотя неизвестно, это ли она имела в виду, – что всегда, и даже из могилы, будет винить его в смерти сына. Конечно, будь у них время, они бы еще оба смягчились. Правда, год прошел после самоубийства, но она так и не сказала ни слова. А потом вдруг у нее оказались затвердения под мышками и под коленями. Через четыре месяца ее похоронили, и Джеймс, даже в горе своем, не мог представить себе лицо своей жены.
И вот теперь он понял. Понял, что все понимал неверно. У сына были причины не доверять ему. Выслушав признание, Джеймс все рассказал бы Салли, сгреб бы за шиворот своего великовозрастного, двадцатипятилетнего сына и заставил бы его отвечать за свои поступки. Сын знал, что так бы все и было, и мать его тоже знала, потому что всю жизнь Джеймс Пейдж о том, что такое правда, имел понятия узкие и мелочные, всю жизнь, осознал он сейчас, Джеймс Пейдж был опасным глупцом.
Чувство вины. Столько лет он носил его, бремя это согнуло его в три погибели. И вот теперь он взял его в руки, раскрыл ладони, а там – ничего нет. Он жил в затмении, точно как сказал тогда пастор. И она тоже, бедняжка Ария, сошла в могилу, отягощенная чувством вины, считая, что, заговорив тогда с Джеймсом, толкнула сына на самоубийство. И сам мальчик – Джеймс опять сердито смахнул слезу, – ведь им управлял не гнев на отца и не желание отомстить, во всяком случае, далеко не одно только такое желание. Его убило бремя вины, которое он влачил целых пять лет, вины в том, что однажды какой-то глупой или пьяной проказой – Ричарду было тогда уже двадцать лет, взрослый мужчина, каким он, должно быть, себя считал, хотя ни один семидесятидвухлетний человек не признает двадцатилетнего паренька взрослым, – он по неразумению насмерть напугал своего дядю, и, как всегда струсив (ведь его всю жизнь пороли, наказывали, стращали и называли трусом – Джеймс теперь все это понял, у него открылись глаза), не остался с ним, и даже не крикнул на помощь тетку, тем самым оправдав то представление о нем, которое составил себе Джеймс Пейдж, а вернее, оба они, и Джеймс и Ария, и даже малютка Джинни – они все были в заговоре против него, – и малодушно сбежал. Темные люди, и он, Джеймс, хуже всех. Он тогда молил бога о каре, и бог его жестоко покарал, покарал задолго до его молитвы.
По лицу старика струились слезы, но то, что он сейчас чувствовал, было, пожалуй, не горем, а постижением, ибо он постиг своих близких как бы изнутри и осознал непоправимость утраты. Он еще раз утер слезы, прямо рукавом. А когда он опять смог видеть, оказалось, что Джинни смотрит на него. Сознание к ней вернулось.
– Па, – сказала она и попыталась было встать с кушетки, но не смогла. – Тебе нехорошо?
– Джинни, тебе лучше! – обрадовался он.
Она еще раз попробовала подняться – Дикки отодвинулся, – и на мгновение взгляд ее опять затуманился, но тут же снова прояснился. Двумя пальцами прикоснувшись к рубцу над глазом, она недоуменно спросила:
– А что случилось?
– Ничего страшного, – ответил Джеймс, подходя. – Ящик с яблоками на тебя свалился.
– Тетя Салли устроила западню для дедушки, – с готовностью пояснил Дикки и сразу же покосился на Джеймса: не сказал ли лишнего?
– И ты в нее попалась, – добавил Джеймс.
Вошли Льюис и тетя Салли и обрадовались, увидя, что к ней окончательно вернулся рассудок.
– Джинни, бедняжка ты моя! – бросилась к ней Салли.
– Как я странно себя чувствую, – сказала Джинни. Она огляделась. – Никто не видел мои сигареты?
– Они у меня, – ответил Льюис.
– Слава богу! Кинь-ка мне одну, ладно, миленький?
– Нет, – ответил он, глядя мимо нее на стену.
– Что?
– Ты бросила курить.
Она изумленно посмотрела на него – Салли тоже, – и какой-то миг казалось, что на Джинни снова нашло оцепенение. Но потом она язвительно спросила:
– А кто вы такой, Льюис Хикс, скажите на милость?
– Неважно, – ответил он. – Ты бросила.
– Да что же это? – возмутилась Джинни. – У нас свободная страна или нет?
Льюис перевел взгляд на другую стену.
– Нет, – ответил он.
7
ВТОРЖЕНИЕ
На пчельнике, когда Джеймс кончал дело, начатое утром: выбирал последний мед, доставал соты с утолщениями, означавшими, что там заложена матка – ей только дай вылупиться, пол-улья займет, – ставил сахарную воду и запечатывал летки, – у него произошла странная встреча. Он работал как бы в полусне, дробовик оставил в стороне, прислонив у крайнего улья, руки двигались сами собой, а мысль опять упивалась горечью и сладостью обретенных воспоминаний. Началось все с трутня: увидел трутня – и вспомнил, как, бывало, давал маленьким Ричарду и Джинни этих пчелок поиграть, трутни ведь не жалятся, и жизнь у них все равно короткая. И ему ясно представились Ричард и Джинни в детстве – у них обоих волосы были как у матери – светлые-светлые. Разглядывая в памяти обоих своих детей – второй его сын тогда еще не родился, – он от них незаметно перешел к другому образу, к еще одному воспоминанию о жене.
Он заехал за нею на своей двуколке. Было солнечно-солнечно. Тогда он еще и не помышлял о женитьбе, ему не на что было бы содержать семью: на ферме хозяйничал отец, вернее, отец вместе с дядей. А если б и помыслил, то, наверно, не Арию назвал бы, спроси у него кто-нибудь имя избранницы. Она была его веселой, доброй приятельницей – девушка из хорошей семьи, гораздо образованней, богаче его. И сделать ей предложение он бы никогда в жизни не смог иначе, чем это у него вышло. Она выбежала к нему улыбающаяся, радуясь встрече, как она всегда радовалась, встречаясь с ним – удивительно, до чего им всю жизнь хорошо было вместе, хотя, конечно, размолвки между ними тоже бывали, большей частью, как понимал он теперь, из-за его новоанглийского заносчивого трудолюбия, из-за его жадности, из-за нежелания остановиться и просто посмотреть вокруг, как вон посмотрел Эд Томас, остановиться и поиграть, – и он бросил вожжи через оглоблю и спрыгнул, чтобы подсадить ее в двуколку. А она вдруг остановилась в трех шагах от колеса и сказала: «Джеймс Пейдж, у тебя сейчас такой смешной вид! Признавайся, о чем ты думал?» И тогда, не успев опомниться, только по своей варварской привычке к абсолютной честности, он ответил (и ему показалось, будто это солнце над головой произнесло или сам господь бог, приманивающий его счастьем): «Я думал, что хорошо бы нам пожениться». Она склонила голову к плечу, улыбнулась, на щеках заиграли ямочки. И сказала: «Давай». Они поженились через три года.
А сердце его продолжало оттаивать. Он вспомнил смерть младшего сына – первую смерть – и вспомнил ужас и негодование Салли, когда Джинни собралась замуж за этого странного парня, Льюиса Хикса. «Он вроде бы неплох на вид», – сказал ей тогда Джеймс. Но Салли возмущалась: «Не пара он ей. Наша Джинни замечательная девушка. И умница. А ты заметил, какие у него глаза?» «Просто он тебе не нравится, потому что в нем есть индейская кровь», – отбрил ее Джеймс. Удачно так отбрил, до сих пор приятно вспомнить.
Так он стоял, упиваясь воспоминаниями, замерев, будто лягушка, и опустив убеленную голову, как вдруг за спиной у него что-то появилось, возникло, материализовалось из ничего и уронило на него свою тень. У него похолодела кровь в жилах – ноздри уловили лесной запах, – и медленно, готовый увидеть бог знает что, он обернулся. В пяти шагах, между ним и дробовиком, стоял черный медведь – фунтов на шестьсот, как он заключил потом, судя по следам. То ли он не заметил старого Джеймса, то ли был больной, или просто не обращал внимания... Медведь был очень стар, это Джеймс сразу бесстрастно определил, хотя ноги под ним чуть не подогнулись. Шерсть на морде вся сивая, и с глазами вроде бы что-то было не так.