Александр Иличевский - Перс
— А как насчет интуиции? Ведь в ней вера.
— Интуиция — другое. Она — желание, рожденное движением души.
— Ашур-аде… Как это переводится? Слышится и что-то нежное и адское одновременно?
— Только неучи могут опираться в этимологии на фонетические ассоциации, — завелся с пол-оборота Хашем. — К аду никакого отношения ни этот остров, ни его название не имеет. Скорее наоборот. Ашур-аде, Ашур-адеилим, то есть малый, младший Ашур, «малая десятина», «малая жертва». Ашур — так испокон веков в мусульманских странах называли натуральный налог, десятую часть, Божью долю. И в то же время Ашура — десятый день, день Жертвы, день великого жертвоприношения Аллаху — день становления величайшего шахида, мученика веры, аль Хусейна ибн-Али, третьего шиитского имама, последнего в правящей династии прямого родственника Мухаммеда. У шиитов Ашур — святой день скорби: с начала месяца Мухаррам они оплакивают мученическую смерть Хусейна, убитого в 680 году в Кербеле, а на десятый день выходят на шахсей-вахсей.
— Шахсей-вахсей?.. — насторожился я. Обманчиво несерьезное на русский слух название скорбного шествия я слышал всего несколько раз в жизни… Неясное это действо, свидетелем которого однажды в детстве я стал, перекочевало тогда в ночные кошмары, мучившие меня до горячки. На зимних каникулах пятого класса я гостил у бабушки в Пришибе. В тот день меня отпустили погулять в городском парке, и я уже часа два сидел на скамье, читал Марка Твена, время от времени озираясь вокруг, на крики и шум толпы, раздававшиеся где-то снаружи парка. Вдруг мне приспичило, я скрылся в зарослях. Я был в разгаре своих дел, когда в решетку запертых боковых ворот парка ударился человек. Окровавленный голый торс, иссеченные плечи, лицо, раздираемое стоном. Я не знал, что с ним, я испугался смертельно; чумазый от ржавой крови, он рыдал и рычал, необъяснимая мне тогда смесь боли и ненависти нанизывала его на пружину смерти, он плясал, заведенный, скорченный ею, оглушительно хлестал себя солдатским ремнем, взлетавшим вместе с пучком телефонной «лапши», вспыхивала бляха; немолодой, чуть обрюзгший, завидев меня, он заново вспыхнул, стал бросаться на решетку, рассек бровь, кровь брызнула, залитые, стемневшие его глаза сошлись на мне. Я чувствовал смертельную угрозу, как любое живое существо чует грань уничтожения: ворота, схваченные цепью на замке, дрожали от ударов, безумец одной ногой до бедра протискивался между створок, застрял, вырвался, подлез под цепь… Отбившийся от процессии человек, самозабвенно зашедшийся в исступлении до беспамятства, бился передо мной — я не помнил, застегнул ли я брюки до бегства или после. После этого случая бабушка, ничего не говоря матери, свезла меня в Баладжары — полечить от испуга у старухи-молоканки, заговаривавшей боязнь при помощи плавленого воска, чашку с которым опрокидывала с молитвами в миску с водой, стоявшую у меня на темени. Вжавшись отвесно спиною, затылком в дверной косяк, я чувствовал, как чуть потеплело ледяное донце на моей голове…
Отлитый воск старуха дала мне в руки: «Вот твой испуг». Я не был уверен, что хочу взять в руки фигурку того несчастного человека. Но взял.
— Вот, посмотри. Это он тебя так испугал.
Голый, заглаженный и искореженный человек лежал у меня в пальцах. Я ничего еще о нем не знал.
— А кто он?
— Человек. Мусульманин, — ответила старуха. — Теперь ты не будешь его бояться.
Я взял его с собой и долго носил в кармане, сделал ему одежду из листьев, связанных ниткой. Долго он был маркитантом у моих оловянных пехотинцев. Но когда я попробовал подогнуть ему руку, чтобы вставить спичку с клочком конфетного знамени, и сломал, пришлось на костерке из щепок расплавить его в баночке из-под гуталина.
Я до сих пор никому не рассказывал об этом случае. Хашем выслушал меня, как всегда покуривая в кулак. Надо было его знать так, как знал его я, чтобы догадаться, что на самом деле он думает о сказанном. Никогда Хашем не транжирил мысль на эмоции. Он слушал меня, умно глядя исподлобья, улыбка проступала на засиненных щетиной губах.
— Да, шахсей-вахсей, важное дело, — подтвердил Хашем и развел руками. — Имаму Хусейну были нанесены тридцать три колотые и тридцать четыре резаные раны. «Шах Хусейн! Вах, Хусейн!» — «Царь Хусейн! Ах, Хусейн!» — кричат люди, бичуют себя, хоть это и запрещено в общем-то. Грешно: самоистязание, почти самоубийство… Но что поделать с честным рвением?
— Так что тот остров? — очнулся я от страшного воспоминания.
— Ну да, — оживился Хашем. — Ашур-аде — остров в юго-восточной части Каспия, в Астрабадском заливе. С виду ничего особенного — «высокая мель», песчаная полоса длиной чуть больше километра и шириной метров шестьсот, поросшая густо тамариском. Необитаемый до середины XIX века, когда была основана станция Каспийской флотилии для надзора за туркменами-пиратами, остров после революции отошел Ирану, запустел, задичал, развалины церкви, домов и амбаров занесло песком. Единственный объект, выделяющийся на горизонте, — развалины метеостанции. Ашур-аде замечателен тем, что он — самая теплая точка во всей российской империи. Средняя температура января — семь градусов по Цельсию!
Нравы туркменов всегда были нешуточными, но в отсталые голодные времена они отличались особенной хищностью: если человек в пустыне не способен кормиться землей, то он кормится другим человеком. Шедшее без конвоя коммерческое судно, сев на мель близ устья Атрека, рисковало подвергнуться нашествию туземных лодок, дымящихся еще со взморья белыми пороховыми облаками, из которых хлопают густо выстрелы. Снимались паруса, корабельное имущество, товары вывозились вместе с уцелевшими при абордаже пассажирами и командой. От тысячи до пяти, согласно чину, требовали аксакалы по выкупам, соглашаясь про себя и на сотню: да и червонец золотом переполнял халвой воображение собратьев Аримана, грозы Хорасана. Кормили пленников сушеной рыбой, многие мерли, но больше от страха, чем от тухлой воды из засоленных колодцев или болотного лихорадочного воздуха. Однако с Ашур-адейского рейда вскоре выходил бриг «Мангышлак», или бот «Муравей», или военный пароход «Волга» с десантом, сжигавшим на своем пути аулы, оставленные сбежавшими в пустыню туркменами (в пустыне легко поставить и легко снять жилища, время от времени туркмены их сами сжигают из соображений дезинфекции, песок скоро занесет дувалы без следа, спасшиеся блохи переселятся на землероек и сусликов). При благополучном исходе операции пленники уже через неделю, вкушая благорастворенный воздух Баку, протяжно чистый — не напиться, как шолларской горной водой, — приходили в чувство и пережитое смертельное приключение им виделось, будто иллюстрация сквозь папиросную бумагу. (Только шолларскую воду пили на Артеме, когда уже в Баку далеко не во всех районах она была; до 1962 года ее привозили на остров водовозным кораблем, после шла из труб; не знал я тогда, что всякая иная вода, которая достанется потом на чужбине: не то только не роса. Вот еще отчего детство так чисто, не только потому, что — пусто.)
3— Я хочу найти рай, — говорит Хашем. — Я хочу определить его составляющие, я хочу понять, в чем суть праведности и наслажденья. Я составил каталог представлений о рае. Как его понимают те или иные верования. И скажу тебе, что это убогое зрелище. Представление человечества о рае — еще ничтожнее, чем представление об аде, которого нет.
— А что есть?.. — удивился я. — Как это без ада?
— Есть геенна, в которой душа человека либо уничтожается, если он страшный грешник, либо в течение какого-то времени претерпевает исправительные процедуры, чтобы позже быть помещенной на соответствующий уровень, которого она достигла в результате своего развития.
— А что? Справедливо, мне кажется, — согласился я.
— Вопрос с раем не решен. Может ли сознание быть раем? Или рай — это только для тела? Или рай — это воссоединение со своей чистой душой, обретение души как возлюбленной? И что дальше — после обретения рая, как быть с привычкой, ведь человек всегда требует обновления. Следовательно, рай — это созидание, но может ли созидание быть вечным? Нет наслаждения от созидания без разрушения, без спада, как и нет наслаждения от счастья без горя. Нет праведника без падения, и чем выше карабкаешься, тем страшнее, тем больнее падать. Рай — это чистая жизнь в сотворчестве с совестью, умом, телом, руками. То есть земная жизнь и есть тот рай и тот ад, который грезится. Следовательно, планета — по такой простой мысли — будет разделена территориально. Рай — станет чем-то вроде Америки, куда грешники будут стремиться всеми силами, правдами и неправдами из ада, как стремятся туда бедные люди из стран третьего мира. Как нищие на панели торгуют нашим милосердием, так и все концессии расторговывают идею рая. Необходимо прекратить эту торговлю. Необходимо обрести иное понимание рая — а именно: понимание его как служение Всевышнему, трудовое, творческое, непрерывное развитие сознания, знаний, раскрытие величия Его творения. Не является ли проблема того зла, той недоброты, которая распространяется от полюсов воздаяния и наказания, всеобщей проблемой религии, этаким бронзовым векселем, с помощью которого она вербует своих подданных, на деле же у нее, религии, нет реальных средств оплатить их усердия. Давай я тебе докажу. Хочешь? Ну вот ты спас душу, что дальше? Что ты будешь делать со спасенной душой? Куда пойдешь? Какого состояния благости она достигнет и сколько она в нем продержится?