Дорис Лессинг - Золотая тетрадь
— А Марион сильно пьет?
— Да, думаю — сильно.
— И она обсуждала это с тобой?
— Да. Во всех подробностях. И что странно, клянусь тебе, она говорила со мной так, будто я — это ты, она даже допускала оговорки, случайно называла меня Молли, и все такое прочее.
— Ну не знаю, — сказала Молли. — Кто бы мог подумать? А ведь мы с тобой как мел и сыр — ничего общего.
— Может, не такие уж мы и разные, — сказала Анна сухо, но Молли только недоверчиво рассмеялась в ответ.
Она была женщиной довольно высокой и широкой в кости, однако казалась стройной, легкой и даже похожей на мальчишку. Такое впечатление создавалось из-за ее прически (волосы у Молли были жесткие, пестро-золотистые, а стриглась она по-мальчишески) и из-за ее манеры одеваться, а к этому у нее был большой природный дар. Молли нравилось менять свой облик, и это ей прекрасно удавалось: например, она могла подолгу ходить в узких брючках и разных свитерках, смотрясь при этом как девчонка-сорванец, а затем вдруг предстать в образе сирены — большие зеленые глаза тщательно подведены, выступающие скулы подрумянены, роскошное платье выгодно подчеркивает красивую большую грудь.
Это было одной из тех ее личных игр, в которые она играла с жизнью, и Анна завидовала этой ее способности; однако же в моменты самобичевания Молли признавалась Анне, что стыдится самой себя, ей стыдно, что она с таким наслаждением играет разные роли:
— Как будто бы я и в самом деле каждый раз — совсем другая, разве ты не понимаешь? Я даже ощущаю себя другим человеком. И в этом есть что-то недоброе — помнишь, я на прошлой неделе рассказывала тебе об одном мужчине, — так вот, когда мы познакомились, я была в штанах и в старой шерстяной кофте мешком, а потом я вкатилась в ресторан, не больше не меньше — femme fatale, роковая женщина, и он вообще не знал, с какого боку ко мне подойти, как ко мне подступиться, не смог из себя выдавить ни единого слова за целый вечер, а я получала от всего этого удовольствие. Что скажешь, Анна?
— Но ты и вправду получаешь от этого удовольствие, — говорила та, смеясь.
Сама Анна была маленькой, худенькой, смуглой, хрупкой женщиной, с большими черными всегда настороженными глазами и с пышной стрижкой. В целом Анна была довольна своей внешностью, но она всегда была одинаковой. Она завидовала способности Молли проецировать изменения собственного настроения на внешний мир. Анна одевалась аккуратно и изящно, вещи, которые она для себя выбирала, иногда смотрелись несколько чопорно, а порой и весьма странно; и она всегда надеялась на то, что ее изящные белые руки, ее маленькое заостренное бледное личико в состоянии произвести должное впечатление. Однако Анна была застенчива, не умела уверенно заявить о себе, и она легко могла, по ее собственному убеждению, остаться незамеченной.
Когда эти женщины куда-нибудь выходили вместе, Анна намеренно делалась незаметной и подыгрывала эффектной Молли. Когда они оставались наедине, она, скорее, лидировала. Но это ни в коей мере не относилось к начальному периоду их дружбы. Молли, резкая, прямолинейная, бестактная, в то время откровенно доминировала над Анной. Постепенно, и услуги Сладкой Мамочки немало этому способствовали, Анна научилась отстаивать саму себя. Но даже и теперь случались такие моменты, когда Анне следовало бы противостоять Молли, а она этого не делала. Она признавалась себе в собственной трусости; ей всегда было легче сдаться, чем вступить в поединок или же пережить бурную сцену. Ссоры прибивали Анну к земле, и надолго, в то время как Молли только расцветала и словно бы набиралась сил. Она бурно рыдала, говорила непростительные вещи, а к середине дня уже благополучно и полностью забывала все. Анна же тем временем день за днем хоронилась у себя дома, кривобоко и неумело себя восстанавливая.
То, что обе они были «нестабильными» и «лишенными корней», а слова эти вошли в их обиход в эпоху Сладкой Мамочки, подруги открыто признавали. Но с недавних пор Анна начала учиться употреблять эти слова по-новому, не как нечто, за что следует приносить извинения, а как знамена и флаги, возвещающие о таком отношении к жизни, которое практически равнялось совершенно новой жизненной философии. Ей очень нравилось представлять себе, как она скажет Молли: «У нас ко всему было абсолютно неверное отношение, и виновата в этом Сладкая Мамочка». Что есть такого в этой самой стабильности и в этой уравновешенности, что делает их такими уж хорошими? И чем плоха эмоционально ненадежная жизнь в мире, который меняется с такой скоростью, как он это делает?
Но сейчас, сидя рядом с Молли и беседуя с ней, как они делали прежде уже не одну сотню раз, Анна говорила сама себе: «Почему я всегда испытываю эту ужасающую потребность заставить людей увидеть вещи такими, какими их вижу я? Это как-то по-детски, почему и другие должны все так видеть? Это сводится к тому, что я боюсь остаться одинокой в своих чувствах».
Они сидели в комнате на втором этаже с видом на узкий переулочек; на подоконниках соседних домов стояли ящики с цветами, ставни были яркими, разноцветными, а мостовая была украшена тремя млеющими на солнце котами, китайским мопсом и тележкой молочника, припозднившегося по случаю воскресного дня. Молочник был в белой рубахе с закатанными рукавами, а его сын, парень лет шестнадцати, легкими скользящими движениями доставал из проволочной корзины сверкающие белые бутыли и опускал их на порог. Когда молочник оказался под их окном, он поднял голову и кивнул им. Молли сказала:
— Вчера он заходил ко мне на чашечку кофе. Весь такой торжествующий и гордый. Его сын получил стипендию, и мистер Гейтс хотел мне об этом сообщить. Я сказала ему, опережая все, что он мог бы сказать: «У моего сына были все преимущества, какие только могут быть, он получил самое лучшее, какое только может быть, образование, и посмотрите на него теперь: мальчик не знает, чем себя занять. А на вашего не было потрачено ни единого пенни, а он получил стипендию и будет учиться». «Да, это так, — кивнул молочник, — так оно и бывает». Тогда я подумала, да будь я проклята, если я буду просто сидеть и все это выслушивать, поэтому заявила: «Мистер Гейтс, ваш сын теперь отправится наверх, примкнет к нам, к среднему классу, и вы больше не будете говорить с ним на одном языке. Вы же понимаете это, правда?» «Так устроен мир», — ответил он. Я сказала: «Это не мир так устроен, а жизнь в этой чертовой поделенной на классы стране». А он, мистер Гейтс, сам-то он из этих чертовых пролетариев-тори, он сказал: «Так устроен мир, мисс Джейкобс, вы говорите, ваш сын не знает, как ему жить дальше? Это очень печально». И с этими словами он ушел и отправился дальше по своему молочному маршруту, а я поднялась наверх, и там на своей кровати сидел Томми, просто сидел и все. Он, может, и сейчас там сидит, если он дома. Мальчишка Гейтса, тот словно сделан из одного цельного куска, он будет добиваться того, чего хочет. А Томми, вот как я приехала три дня назад, он так все время и сидит на кровати, думает, и больше он не делает ничего.