Галина Щербакова - Год Алены
Нина поседела за последние годы, надо бы ей краситься, это в тридцать лет седина украшает, а когда тебе уже за сорок, за сорок пять, извиняюсь, то седину лучше убирать. Правда, сама Куня всего один раз красилась. Пергидролем. Теперь она сивая. Нине же так нельзя, все-таки педагог, на людях, да и время сейчас другое, женщина долго молодой выглядит. Оно, конечно, неплохо, только есть в этом какая-то стыдность. Все теперь – девушки. Все будто в одной поре. А пору свою надо знать, она ведь всякая хорошая, если разобраться. Вот Куне уже много лет… Что она, глупее стала, или меньше умеет, или что? Она не отдаст свой нынешний возраст ни за какие младые лета, если скажут – бери одни годы… Не нужна ей прыгающая дурочка с выгнутыми пальчиками. Что она знала, эта дурочка, что имела? Песни пела, руками размахивала. И ту женщину, что провожала мужа в его настоящую семью, тоже не надо. Даже ту счастливую пору, когда она еще не знала, что придется провожать…
Так что, оказывается, всему свое время, все для чего-то нужно было. Все – для нее сегодняшней. А сегодня ей почти семьдесят, и ни копейкой меньше… И все эти годы сидят на штыре-шампуре вподгонку и дышат в затылок друг другу. Как пассажиры на эскалаторе.
Куня поставила машинку под кровать, накрыла ее стареньким гобеленом, выбросила обрезки, сложила простыни, сунула их в шифоньер, сняла халат, повесила его на штырь, надела юбку и кофту, посмотрела на себя в зеркало, что стояло на тумбочке, взяла ключи…
В коридоре встретила кашляющую старуху. Та, медленно шаркая, пробиралась из комнаты в кухню с чайником в руке. Куня взяла у нее чайник, отнесла и поставила на плиту.
– Зажечь? – спросила.
– Нет, – ответила старуха. – Я уже пила.
Старуха стояла посреди коридора, сбитая с толку Куниной любезностью. Куда ей теперь идти? Вперед или назад? Куня хлопнула дверью, а старуха продолжала решать эту трудную для нее проблему.
Она ведь шла в кухню? В кухню… Зачем? Она что-то несла или ей надо там что-то взять? Чайник? Конечно, чайник…
Старуха добрела до кухни, сняла с плиты чайник и понесла его обратно. Шла и думала: эта ее соседка, которая сейчас ушла, очень бестолковая женщина. Она трет паркет веником. Кладет веник плашмя и ногой его, ногой… Паркет – веником! А то еще насыплет в воду какого-нибудь порошка. Порошков этих теперь – тьма. Разве можно паркет порошком? Паркет натирают воском. Тогда он хорошо пахнет… Бестолковая женщина…
* * *Алена немножко повозилась с замками – «как они у вас тут?» – но все-таки открыла. За дверью стоял выпивший Евгений. Он сразу, сквозь Алену, углядел стол, и коньяк, и бутыль, переступил порог и сказал:
– Я знал, тут меня поймут. Привет, бабоньки мои золотые!
Свекровь просто встала в боксерскую стойку. Мгновение – и она даст родному сыну в солнечное сплетение. Нина взяла ее за напрягшуюся вытянутую руку.
– Успокойтесь. Пришел так пришел. Садись, Женя, гостем будешь.
– Неужели это все – Алена? – спросил Евгений, разглядывая не помещавшееся в халате голое Аленино тело. – Это все большое и горячее – маленькая девочка, которая писала нам в кресло? Детка, ты помнишь это?
– Клевета! – громко возразила Алена. – Я никогда не писалась!
– Лапочка! – засмеялся Женька. – Замечательное поколение! – Он осторожно обнял Нину.
Нина смотрела на руку, лежащую у нее на плече. Вот она, оказывается, какая! Она совсем ее забыла. Просто напрочь…
… Нина познакомилась с ним на одном из модных в середине пятидесятых годов поэтических вечеров. Она пришла туда за информацией для газеты. Женька – из потрясения поэзией. Он тоннами поглощал стихи, в этом было что-то от детского, жадного «дорвался». Было сразу видно, он наестся до отвала, до колик в животе и больше никогда в рот не возьмет ни одного стихотворения. Так все потом и было. Но тогда… Он собирал у поэтов автографы, он умилялся способностями придумать эдакое: «дактилоскопия малаховских ребят». Его заинтересовал Нинин скепсис – не поэзия спасет человечество – как факт патологический. По его логике, все должны были плавиться у ног Маяковского. Отношение к поэзии, на его взгляд, было мерилом человеческой ценности.
Но как ни хотелось Нине понравиться ему, прикидываться она не считала нужным. Вопящая, сопящая, скандирующая толпа, для чего бы она ни собралась, была ей все-таки не по душе. Поэтому они часами бродили по улицам, стояли в подъездах то Куниного дома, то какого другого и говорили, говорили… Договорились до любви. Несмотря на то что взгляды на стихи и толпу у них были разные: «у толпы – лицо толпы, и нет в ней индивидуальностей» – Нинина точка зрения; «толпа – это собрание разных людей, сохраняющих свои признаки» – его. Так вот, несмотря на это, они решили быть вместе навсегда.
И Нина предъявила Женьку Куне.
Они сидели за обеденно-письменным Куниным столом и пили чай. Какой он был красивый в этот день, в пестром пиджаке и темных брюках, с бархатной бабочкой, такой весь свободный, раскованный, очаровательный стиляга!
Всю жизнь Нине нравится в людях любое проявление внутренней свободы. Это от ее зажатости, скованности. Женька купил ее этим. Он сидел как хотел. Наряжался как хотел… Говорил как хотел. А Куня кусала кружку…
Нина понимала: Женька перед ними выламывался. Взгляды Куни в ее сторону выражали непонимание, удивление, разочарование.
Они не понравились друг другу.
Но Куня не сказала ей ни слова.
– Типичная старая дева, – вынес приговор Женька.
– Ты что? – засмеялась Нина. – Она трижды была замужем.
– Хоть пять, – сказал Женька, – ничего не меняет.
Женька жил с матерью в такой же крохотной, как у Куни, комнатке на Солянке. Дом был старый, наполовину деревянный, давно не ремонтированный. Слухи о его сносе были еще довоенные. (Дом стоит до сих пор, и слухи до сих пор передаются из поколения в поколение.) Иногда они казались почти сбывающимися, когда рядом с домом появлялись люди с рулетками. Они что-то говорили, размахивая руками, и тогда дом начинал волноваться, потому что кто-то обязательно сообщал: переселять будут за ВДНХ или в Бутырскую слободу. С кем-то случалась истерика – такая даль! Кто-то переставал убирать кухню – какой смысл? Но потом все утихало. Вставляли давно разбитое стекло, меняли почерневший унитаз, хлопотали о сломанной лестнице – все входило в берега, все оставалось по-прежнему.
Женькина мать растила его одна. Муж канул в пресловутые годы, она поменяла фамилию на девичью и сыну дала ее, потому что «зачем это мальчику?». Когда изменилось время, она сказала Женьке: какая гарантия, что то время не вернется? Пусть у них все остается без изменений. Сын принял такую позицию за неимением собственной.