Дэвид Мэмет - Древняя религия
Франк смотрел в угол комнаты.
СИЛА РЕКЛАМЫОн сел на стол и посмотрел на мешок.
«Вот это, — подумал он, — я и называю хорошей рекламой. Видишь и сразу запоминаешь. Такое не забывается… сам образ, а не содержащийся в нем посыл. Потому что она… — Он попытался придумать слово и засомневался, существует ли такое слово вообще, но, проникнувшись духом того, что так пристально рассматривал, решился: — Потому что она прокламационна. Она… прокламативна. Настырна до наглости, и именно такой она мне нравится».
На столе лежал банковский мешок из грубой джутовой ткани. Десять на пятнадцать дюймов, углы укреплены плотными кожаными накладками. Мешок закрывался затягиванием шнура, концы которого были пропущены через застежку — подобие пуговицы величиной с фишку для покера. Когда мешок заполнялся, застежка прижималась к нему, шнур плотно обматывалась вокруг и завязывался, а узел запечатывался воском. На гуттаперчевой застежке песочного цвета было выдавлено изображение висельника с надписью: «Уэллс Фарго не забывает никогда».
«Я готов этому верить, — думал он. — Готов верить, и будь у меня преступные наклонности, я обратил бы свой взор на другую добычу. Вот она, сила рекламы. Убедить человека, склонить его к отказу от своих намерений, внушить мысль, что существует иное решение, более простой и эффективный метод. Вот она, сила рекламы».
КОНЕЦ РАБОЧЕГО ДНЯРабочий день подошел к концу. Было тихо. Парад закончился, он остался один.
Ему пришло в голову, что в те дни, когда он оставался в конторе один и сам занимался своей корреспонденцией, он всегда отрывал от листа именно то количество марок, которое было нужно.
Сидя в одиночестве в своем кабинете, по воскресеньям или субботними вечерами, закончив с письмами, написав адреса и заклеив конверты, он открывал ящик и вынимал кожаную папку, заполненную листами марок. Он начинал отрывать зубчатые квадратики — вверх и вбок, вверх и вбок, — а когда дело доходило до наклеивания их на конверты, то, сколько бы писем он ни подготовил к отправке — пять, десять или сорок, — оказывалось, что он оторвал именно такое количество марок.
Это его радовало. Но потом радость бледнела. «Нет, — размышлял он, — это вовсе не признак „избранности“, как мне нравится думать. Скорее всего, так получается в результате многократного повторения одного и того же действия, доведенного со временем до автоматизма. Напротив, было бы странно, если бы я не мог подсознательно отсчитать приблизительно то количество марок, которое нужно». — «Да, конечно. Однако, — возражал внутренний голос, — речь ведь идет не о приблизительном количестве. Ты угадал число марок с абсолютной точностью. И так происходит каждый раз». И эта мысль неизменно тревожила его в конце рабочего дня с приближением момента, когда надо будет вынуть из ящика кожаную папку с марками.
«Я знаю, что у меня это получается, — думал он, — пока и если я делаю это бессознательно. Более того, я справлюсь, даже если подойду к делу осознанно; но я не знаю, смогу ли я, полностью осознавая и сам процесс, и получаемое от результата удовольствие — а в данных обстоятельствах такое удовольствие есть не что иное, как тщеславие, и нечто иное, как идолопоклонство (разве не сказал я, что угадал не „приблизительное“, а точное количество марок? разве я не умаляю свои способности, называя их самыми обыкновенными, но одновременно оставляя за собой право ощущать их как… как… — В этом месте внутренний голос подсказал ему слова, которыми он не хотел себя тешить: „знак избранности“…) — смогу ли я в таком случае получить столь же точный результат».
Иногда ему хотелось, чтобы количество марок не совпало с количеством конвертов. Изредка случалось и такое. Но и в этих случаях он бранил себя за то удовлетворение, которое чувствовал.
«Получается, — думал он, — я вознаграждаю себя не за удачу с угаданным числом марок, а за чистую случайность».
В конечном счете, по его мнению, весь смысл этой церемонии с марками заключался в том, что она являлась завершением любимого времени дня. Она завершала субботу или воскресенье, проведенные наедине или почти наедине с самим собой, в своем кабинете на фабрике, когда можно было в свое удовольствие доделывать мелкие, вечно ускользающие дела, приводя все в порядок. Не торопясь. Как шеф-повар, наверное, делает это после банкета. Приводит кухню в порядок.
Он очень ценил это время, когда ему удавалось побыть в одиночестве в своем кабинете. Принимал его как награду, как шабат, хотя и находился на службе. Занимаясь своей корреспонденцией, он испытывал приятное чувство всемогущества. Он находил в этом занятии и радость созерцания, и возможность для самовыражения. Он будто своей волей преграждал путь потоку бесконечных дел, и отклонял его по своему усмотрению, и заставлял его течь в том ритме, который был удобен для него лично.
А если его вдруг посещало желание посмотреть в окно, выкурить сигару, полежать на диване, сняв пиджак и оставив его на вешалке…
Если удавалось полежать вот так, устроив ноги на подлокотник дивана, голова ниже ног, пепельница рядом, поближе к левой руке, на ковре, свободно текут мысли о той девушке… о любой девушке из тех, что красуются на плакатах в клубах: высокая грудь, узкие мальчишеские бедра, тонкая гибкая талия… Иногда он вздрагивал и просыпался, в голове еще горит огонь пригрезившихся фантазий, спина влажная от пота после чересчур глубокой дневной дремы… Что ж, для таких случаев есть универсальный рецепт — ледяной кофе. И, слава Господу, есть кому его приготовить.
Что может быть прекраснее чашки ледяного кофе с капелькой, только капелькой сливок? И как он жалел тех, «еще не отлученных от груди», как он их про себя называл, которые на одну часть кофе вливали две части молока.
Ледяной кофе. Капля сливок. Спасибо, без сахара, день и без того жаркий. Влажное полотенце, чтобы протереть шею, и еще одно, сухое. Носовой платок из бокового кармана заткнут за ворот рубашки.
Принесут кофе, он вернется за стол, выкурит сигарету, и письма почти готовы. В награду — неторопливая сортировка по двум стопкам, сюда письма, сюда конверты, а потом превращение двух стопок в одну — стопку готовых к отправке писем, ожидавших последнего шага — марок. И вот тут-то наступал заключительный аккорд. Ибо эта короткая, тревожная, но доставляющая несравненное удовольствие немая сцена была своего рода прощанием, разве нет? Да именно прощанием. После которого надо будет идти домой.
СУДЕму приходилось слышать еврейское проклятие: «Чтоб пришлось тебе, невиновному, судиться». Теперь он понял его значение.
Он понял, что неправая сторона могла утверждать (и утверждала) что угодно, обращаясь по своему усмотрению с законами вероятности и логики, в то время как пострадавшая, несправедливо обвиненная, сторона могла прибегнуть лишь к скучному факту своей невиновности и понесенного ущерба. Состязание сторон, судебный процесс, все это было, по сути, развлечением, зрелищем, а он, обвиняемый, пользовался презумпцией невиновности не больше, чем любой непопулярный человек в любое время.
Суд в его случае стал инверсией закона о презумпции невиновности: он был не только признан подозреваемым, не только обвинен (отрицалась сама возможность ошибки, содержащейся в презумпции невиновности), он был заведомо сочтен виновным. Он уже был виновен, а суд существовал исключительно для того, чтобы продлить во времени развлекающее публику наказание и утвердить его под другим именем.
Пуританская этика привела к типично американскому ханжеству, отрицающему потребность в развлечениях. Поэтому приятные, доставляющие удовольствие действия назывались Служением Высшему Благу, сам факт получения от них удовольствия отрицался, и за это отрицание шла отчаянная борьба. А удовольствие, извлекаемое из публичного акта, было тем больше, чем мрачнее и отвратительнее оказывалось деяние в глазах общества.
В 1854 году в Болонье заболел еврейский мальчик. Няня, католичка, опасаясь за бессмертную душу ребенка, втайне крестила его. Потом она рассказала об этом своему священнику на исповеди, и церковные иерархи прослышали о крещении. Мальчик выздоровел, но епископ Болоньи, придя в ярость от мысли, что отныне христианский мальчик воспитывается в еврейской семье, велел выкрасть и спрятать мальчика. И никакое давление со стороны семьи, друзей, мирового еврейского сообщества, иностранных глав государств не заставили церковников вернуть ребенка.
В таком случае даже утверждение, что существуют семейные «права», предполагает наличие противоположной точки зрения. Но не будь противоположной точки зрения, похищение ребенка лишилось бы своей ценности как повода для развлечения и превратилось бы просто в отвратительное преступление.
Теперь он понимал, в чем заключается еврейское проклятие.